Николай Сказбуш - Октябрь
Почему побеждает лукавый Растяжной, а искренний Тимош терпит неудачу?
Почему люди охотней поддаются плохому, чем хорошему, почему так доверчиво и легко ловятся на любую нехитрую удочку?
Что сильней — добро или зло?
Как сделать так, чтобы добро стало сильным, чтобы оно победило?
Ни добрыми намерениями, ни красивыми словами тут не поможешь.
На левадку Сашко пришел не один, вперевалку следовал за ним Коваль в нахлобученной на глаза меховой шапке. Лето и зиму щеголял он в этой шапке, так же, как лето и зиму таскал кожушок — хоть на плечах, а хоть под рукой.
— Ну, вот теперь нас трое. А три это уже компания. Сам бог троицу любит. Непременно так и является: бог отец, бог сын и бог дух святой.
Тимош вспомнил о боге с хвостом и помрачнел:
— Это кто же дух святой? Ты, что ли?
— Сейчас проверим. Кто единым духом кружку опрокинет тот самый и есть. Пошли.
Привел Сашко приятелей в пивнушку, опрокинули для начала по кружке, ни о чем особом не толковали, так просто про свои рабочие заводские дела. О юношеских днях вспомнили, о девчатах, которые славились некогда на весь околоток.
Думали уже расходиться, подсел еще паренек незнакомый Тимошу.
— Ну, теперь, значит, нас четверо, — представил новичка Сашко, — это парень из упаковочной. По имени Сергей Колобродов. По броду бродит, к нам не переходит.
Колобродов молча нехотя цедил теплое пиво.
— Четыре, это уже совсем хорошо, — продолжал Сашко, — все кругом на четыре стороны строится. Так и мы на четыре сторонки разойдемся, каждому своя сторона.
Колобродов цедил пиво, не поднимая головы. По-прежнему разговор был незначительным, общим. Вскользь Сашко бросил:
— Женьки «Старенького» остерегайтесь. Опасайтесь подобных новоявленных пролетариев. А Растяжной, по-моему, отъявленная шкура. Да и Кувалдин недалеко ушел.
— Насчет Кувалдина, полагаю, смогу рассказать товарищам, — встрепенулся Колобродов.
— Ложка к обеду, — насторожился Сашко и подвинулся поближе к Сергею, ожидая, очевидно, что тот незамедлительно поделится всеми сведениями о Кувалдине, но тот только еще ниже склонился над кружкой.
— Поел я!
— От Кувалдина до Растяжного один шаг, от Растяжного до Женьки и того нету, — озабоченно проговорил Сашко, — растолковать, объяснить рабочим, что за люди — уже польза.
— Объяснять дело сложное, скучное, — нехотя отозвался Колобродов, — мне учитель в школе три года объяснял, так ничего я и не понял. Надо, чтобы сами увидели.
— Значит, у тебя есть что-то на примете?
— Поел я.
— После, так после. Плачу за пиво.
Разошлись, уговорившись снова встретиться на левадке. Тимош слышал, как Колобродов шепнул Сашку на прощание:
— Скажи старику: наши сами по себе на забастовку не пойдут. Это я определенно говорю. Но ежели дело потребует, считаю, что совесть заговорит.
Расстались, ни о чем особом не уговариваясь, никаких поручений Сашко не давал, на сходки не звал, только и всего, что словом перекинулись, но теперь уже Тимош и каждый из них знал, что он не один, что есть у него на заводе друзья-товарищи. Вместо маленького своекорыстного, мелкодушного «я» возникало новое чувство, новое отношение к вещам — «мы», и без этого «мы» ни один из них не отважился бы на большое, решительное. И хоть было их пока только четверо, каждый понимал, что это всего лишь ближний ряд, а дальше — весь цех, весь завод, всё то великое, что называлось просто и кратко — рабочим делом.
На заводе и дома Тимош держался спокойней, уверенней, свободней. В разговоре появилось новое, — раньше только и слышно было: — «Вот я на станок перешел… вот я прошлый месяц заработал… вот моя получка».
Сейчас пошло иное: «У нас на заводе… Наши говорят… У нас на заводе все за одно стоят…»
Между тем положение на заводе становилось все напряженнее. Тимош знал, что и Судья, и его товарищи разъясняли рабочим насущные дела и задачи, знал, что не отставали от них и Сашко, и Коваль, да и сам он в меру сил помогал друзьям, однако он видел, что самым решительным агитатором и пропагандистом, самым суровым и требовательным учителем была сама жизнь. Каждый день с гудком врывалась она на завод, приносила вести о новых поражениях на фронте, предательствах в тылу и Ставке, о разгромленных дивизиях, о новых списках убитых и увечных. Она заявляла о дороговизне, о нищете, о голоде, разрухе, продажности и обмане так убедительно, как этого не мог сделать ни один самый лучший агитатор. Она потрясала обесцененными царскими бумажками, вздувала цены на рынке, и каждому становилось ясно — все идет к неизбежному краху.
Рабочий, только еще вчера слушавший оборонца, сегодня угрюмо отворачивался:
— Мели, Емеля, — твоя неделя!..
Женщины, всю жизнь молившие бога в церквах о ниспослании благодати, нынче кричали на рынке:
— Довели, проклятые!
Народ озлоблялся, и его упорная долговечная молчаливость никого уже не могла обмануть.
На манифестациях ораторы по-прежнему призывали «до победного конца», но за хоругвями никто уже не шел, кроме кликуш и черносотенцев.
С каждым днем всё труднее становилось Растяжному заманывать рабочих новенькой кредиткой. Верные помощники, Женька и Кувалда, уже не помогали, а мешали, еще больше озлобляли рабочих — один появится, не заметят, а втроем всякому бросаются в глаза.
На каждом шагу, во всем сказывалось новое, с каждым часом всё труднее становилось стращать рабочих окопами. Слабела власть хозяйчиков, крепла сила, которую Тимош научился уже угадывать, считать своим кровным делом. Оставалось только помогать, содействовать этому своему кровному делу. Иногда это представлялось простым, и он гордился приобретенными навыками, но чаще было невыносимо тяжело. Тимоша удручала собственная неповоротливость, неумение выполнить простое поручение, угнетала неподатливость окружающих, которую в такие минуты он готов был окрестить косностью, непроходимым лесом.
На него нападало малодушие, отчаяние. Он бранил себя и товарищей, проклинал шабалдасовские дебри — разве это завод, разве это люди! Снова думал о паровозостроительном, — издали всё кажется более величественным.
Тройка Растяжного, приметив косые взгляды рабочих, распалась; Растяжной шумел и кутил в одиночку, чаще с барышнями. Кувалдин ушел в работу, стяжая славу заправского мастера. «Старенький» Женечка вертелся в рабочей среде, его принимали и прощали всё за ловкие побасенки и прибауточки. Тимош с горечью замечал, что и он привыкает к этому выродку и всё чаще — особенно в дни раздумий и отчаяния — оказывается в компании «Старенького».
Были на заводской площади ряды заведений, которые старожилы именовали душеспасением. Угол держал дешевый иллюзион «Развлечение»— кинотеатр, похожий на притон с яркими зловещими афишами; «Сашка семинарист, русский Рокамболь», «Сонька золотая ручка», «Тайны Нью-Йорка». Потом, в полуподвале, ресторан «Уют», о котором шла молва, что он сложен рабочими по кирпичику. Потом — биллиардная, на вывесках два скрещенных кия и шары в треугольнике; шесть столов — два под пирамидку, четыре под американку. Затем в подвале трактир, «Преисподняя», с гармошкой и скрипкой; дальше целый ряд пивных и кабаков до самого базара с тысячью уголков и закоулков вправо и влево — целая сеть «малин» и «хазовок».
Начинали обычно с пивной или с иллюзиона «Развлечение», смотря по склонностям и возрасту; переходили в биллиардную, постепенно добирались до трактира «Спаси господи», а оттуда уже, кто как мог, иных выносили, другие сами переползали в соседнее пристанище.
Жены, прекрасно зная всю эту канитель, сторожили на проходной, но поднаторенные мужья проделали потайной ход в заводском заборе и, таким образом, обходили жен с обоих флангов.
В биллиардной собиралась преимущественно солидная публика: мастера, мастеровые первой руки, сдельщики, модельщики, табельщики и счетоводы низшей категории — цеховая аристократия. Играли молча или перекидываясь специальными игроцкими словечками. Гремели поражая всех, артисты своего дела. Был, разумеется, свой Костик, о котором слава шла по всей округе, были тихие незаметные любители, за всю жизнь ни разу не прикоснувшиеся к кию, но превосходно знавшие все законы зеленого поля и углов. Они щурились, пригибались, дергали плечами, косили глазами и всегда оставались в выигрыше. Здесь, между делом, сухо и коротко договаривались о важнейших вещах, одним взглядом, одним кивком головы. В пивной встречалась средняя публика, попадалась помельче и вовсе случайная. Были и такие, которые с одной бутылкой обходили всю цепь от «Спаси господи» до самой Александровской больницы. Врача они называли «папаша», или просто Вася, смотря по обстоятельствам. И врач знал их всех, знал имена жен и детей, адрес и общую сумму пропитых получек. Несомненно это было полезно для статистики, но нисколько не облегчало положения.