Пантелеймон Романов - Русь. Том II
Бенкендорф, высокий, ещё свежий мужчина с короткой чёрной бородкой, весь расшитый золотом, подошёл к французскому послу и, кивнув в сторону толпы, сказал ему:
— Вот та революция, которую предсказывали нам в Берлине.
Бритый высокий посол Палеолог, с моноклем, вежливо улыбнулся, наклонив голову.
Николай II в просторном полукруге свиты и придворных стоял некоторое время, бледно и нерешительно улыбался, казалось, не знал, что он должен делать — идти или продолжать стоять.
— Вот бы сейчас взял да сказал какое-нибудь слово к народу, — проговорил стоявший в толпе пожилой человек в купеческой поддёвке. — Неужто ничего не скажет?
— Не полагается, — строго заметил его сосед с узкой длинной бородой, в двубортном пиджаке и в сапогах, похожий на старообрядца.
Император действительно ничего не сказал. Он постоял с минуту, оглянулся, точно беспомощно ища, чтобы кто-то другой, а не он сам прервал эту неопределённость.
Это сделал Бенкендорф, двинувшись вперёд. За ним, колыхаясь по ступенькам, двинулись все, сверкая золотом расшитых мундиров, бриллиантами, — по направлению к видневшемуся среди моря человеческих голов помосту с красным сукном, проложенному через площадь к Успенскому собору.
Присутствовавших на этом торжестве особенно тронуло одно обстоятельство, ещё более подчеркнувшее доверие, с каким царь явился перед московским народом: нигде не было видно полиции.
Действительно, это было так, потому что московские власти, идя навстречу открытому народному сердцу и не желая оскорблять его недоверием, распорядились всю полицию нарядить в штатское платье.
XXIV
Улицы Москвы, хотя ещё и пестревшие флагами, к вечеру начали принимать обычный вид. Только публика, как бы не желая расстаться с торжественно-праздничным настроением, слонялась густыми толпами по улицам, заполняя все тротуары, от Кремля.
Из окна маленькой квартирки на Никитской улице, перевесившись на подоконник, смотрели на расходившийся народ две молодые женщины, видимо, ожидая возвращения кого-то.
В глубине комнаты, с обеденным столом и пианино около стены, сидел пожилой человек с небритым подбородком, в пиджаке и смазных сапогах, по виду рабочий.
Одна из женщин с молодыми волнистыми волосами, с простой прической, в синем летнем платье с белым горошком, отошла от окна и сказала с досадой:
— Я не понимаю, чего человек ходит! Чуть не с утра ушёл. Уж ему-то, кажется, меньше всего может доставить удовольствие это зрелище. Иван Лукич, чаю хотите?
— Что ж, не откажусь, пожалуй, — сказал человек в пиджаке.
— Ты очень эгоистична, Маша, — сказала её подруга, живо соскочив с окна. Она была быстрая, весёлая, с чёрными остриженными волосами, которые вились у неё, как у цыганки.
— Ну, уж кто больше эгоистичен, я не знаю. У него манера всюду ходить одному. Ему в голову не придёт, что мне, может быть, тоже меньше хотелось бы торчать на кухне и больше быть полезной в другом месте…
— Нет, оно, конечно, товарищ Черняк нескладно поступает, — сказал старичок в пиджаке, — в кухне-то всякая может сидеть, а у нас народу почесть совсем не осталось. Нас и так потрепали здорово, а сейчас кто чуть сомнителен, так прямо на передовые позиции отсылают, и говорят, будто есть тайное предписание ставить на самые опасные участки.
— Вот! — продолжала Маша, подкреплённая этой поддержкой, — он это прекрасно понимает. Перед чужими он готов вот так расстелиться, — раздражённо сказала Маша, — а к своей жене ему как будто стыдно быть внимательным. Он что-то делает, уходит до трёх часов ночи, а я должна сидеть, ждать его и, как поповна, развлекаться музыкой.
Маша взяла со стола попавшиеся под руку ноты и свернула их в трубку.
— О делах партии я часто узнаю из чужих рук. Иван Лукич — свидетель.
Она трубкой нот указала на старичка и бросила их на старенькое пианино.
— Он слишком успокоился на мысли, что в моей супружеской верности не может быть никаких сомнений, и поэтому спокойно можно делать своё дело. А у меня тоже есть самолюбие…
— А как он отнёсся к тому, что ты едешь со мной?
— Никак. Очевидно, думает, что это пустые разговоры… Кажется, пришёл, — сказала Маша, насторожившись.
Действительно, в передней раздался короткий звонок. Маша, бросив полотенце, которым стала было перетирать посуду, пошла открыть.
Через минуту в комнату вошёл высокий человек в офицерской гимнастёрке с погонами, в очках и с волосами, гладко зачёсанными назад.
Это был Дмитрий Иванович Черняк, муж Маши, тот, которого встретили Валентин с Владимиром.
Он сощурил глаза, несколько боком, через очки оглянул сидевших в комнате и молча, без улыбки пожал руку Саре и Ивану Лукичу. Потом, не садясь и потирая руки, стал ходить по комнате, изредка взглядывая на Машу, как делают мужья, когда поссорятся с жёнами и не могут пересилить себя и первыми подойти для примирения.
Он имел тот непривычный для других и для самого себя вид человека, только что переменившего штатскую одежду на военную и надевшего всё новое. Рукава гимнастёрки ещё не смялись в привычные складки, необмявшиеся сапоги мягко скрипели в голенищах новой кожей и стучали по полу не обтёршимися ещё каблуками.
— Омерзительное зрелище! — сказал Черняк. — Этот всеобщий восторг вызывает тошноту. Когда обыватель торжествует, я не знаю, куда деваться от отвращения… А он вышел на Красное крыльцо и даже не знает, что ему делать.
Иван Лукич только усмехнулся, безнадёжно махнув рукой.
Маша села за стол и начала разливать чай, никак не отзываясь на слова мужа.
Она сидела за самоваром, как будто не слышала и не слушала то, о чём говорил Черняк.
— Может быть, ты и мне стакан чаю нальёшь? — сказал Черняк, остановившись за спиной Машиного стула.
— Почему же ты не сказал сразу?
— Я думал, что ты сама догадаешься.
— Я забыла, что жена должна сама обо всем догадываться и ловить желания своего господина.
Сара, сделав большие глаза, с раздражённым упреком смотрела в упор на Машу и всеми силами делала ей знаки, чтобы та не затягивала ссоры. Но Маша нарочно не взглядывала в её сторону.
Черняк пожал плечами, отошёл от её стула и продолжал:
— Говорят, что сегодня в Кремле не было никакой охраны, потому что, видите ли, народ так обожает своего монарха и так велик патриотический порыв, что никакие покушения невозможны. Очень может быть. Я вполне склонен этому верить. Я видел ошалелое стадо, которое с выпученными глазами вопило и кричало «ура».
— Э, милый, — сказал Иван Лукич, — ветер легко меняется. А капля камень долбит. Вот и мы будем долбить своё.
Он в это время наливал чай из стакана на блюдечко, потом, утерев ребром ладони усы, стал пить, осторожно откусывая передними зубами маленькие кусочки сахара.
— Допреж этого я садовником был. Бывало, финики сажаешь, посмотришь — косточка, как камень, как из неё что-нибудь может пробиться? А, глядишь, через какой-то срок беленький росточек начинает наклевываться.
— Конечно, я понимаю, что сейчас это просто психическая зараза. Но она очень широко и глубоко пустила корни, — сказал Черняк.
Он дошёл до дальней стены комнаты и, повернувшись, остановился там.
— На днях я встретил одного из тех людей, в которых никак нельзя было, казалось бы, сомневаться. И что же, он цинично заявил, что уверовал в бессмертие души и загробную жизнь. Я везде сталкиваюсь с этой жуткой реакцией. А ведь это был человек необычайной силы характера, с невыразимым спокойствием и странной способностью подчинять себе людей, и в результате — новый ренегат! Этот человек — Андрей Шульц, его кличка. Ты ведь, кажется, знаешь его? — обратился Черняк к Маше, как бы не замечая её настроения.
— Знаю, — сказала Маша, не взглянув на мужа.
— Ничего, милок, это всё соскочит скоро, — сказал Иван Лукич, осторожно отодвигая допитый стакан и утирая рукой седые усы.
Он поблагодарил Машу и взял с подоконника свой картуз, собираясь уходить.
— А кадеты и буржуазия думают сейчас, что власть за их послушание даст им реформы после войны. Им кроме реформ ничего и не надо. Но ведь их всё равно надуют. Тогда другое будут кричать. Только толку от них всё равно не много, потому что кричат они больше по привычке, от своих дедов и отцов, и сами не замечают, что они уж давно жирком обросли и настоящей революции боятся, как чумы. А что до крепких людей, то у нас их хватит, — сказал Иван Лукич, — ты ведь сам не из слабых.
Он пожал своей корявой рукой руки хозяев и ушёл, уже по дороге надевая свой мягкий старый картуз.
Черняк продолжал ходить по комнате. Маша сидела и, подпёрши кулаком щёку, смотрела мимо самовара в окно перед собой.
Сара, сдерживая ироническую улыбку, взглядывала то на Машу, то на Черняка.