Гудки паровозов - Николай Павлович Воронов
Ночевать Петр и Григорий Игнатьевич пошли в огород. Постелили в прошлогоднем тальниковом шалаше. Он пересох, зажестенел и если набегал ветер, тренькал ломкими, покоробившимися листочками.
Отец и сын долго сидели у входа в шалаш. Когда за горой выливали в реку шлак, алое зарево взбрасывалось вверх, к облакам и дыму, и валко раскатывалось по небу. Чашечки маков, казавшиеся в темноте невесомыми и выточенными из грифеля, пунцовели в отблесках зарева.
— Работает, — произнес Григорий Игнатьевич, и Петр догадался: отцу обидно, что без него работает завод.
Справа, над вершиной курчавого дерева, мигала красная с кирпичным оттенком звезда. Григорий Игнатьевич ткнул в нее пальцем.
— Как думаешь, Петя, живут там люди? — и, не дожидаясь ответа, сказал: — Живут. А мы не можем полететь к ним. Крылья еще не выросли. И не вырастут, пока земные дела не расхлебаем: войны, притеснения, нужду и всякую такую му́ку. — Помолчал и добавил радостно: — А ведь недолго осталось ждать. Полетят на звезды люди. Ты должен застать. А я уже не застану: сковырнусь. Обидно, конечно… Недавно я прочитал сказку про великана, который держал на плечах небо. Прочитал и задумался над своей жизнью, над жизнью таких же, как и я, людей, которые честно отвели свой трудовой черед. Много хороших мыслей получилось у меня, а сейчас еще одна прибавилась. Мы, как тот великан, поддерживали плечами небо, чтобы наши дети или внуки жили вольными птицами и летали на звезды, коль захочется.
Григорий Игнатьевич замолчал и уткнул бороду в колени. На огород налетел ветер, потренькал листочками шалаша, скособочил шапку подсолнуха и увяз в густой щетине конопли.
Отец зябко передернул плечами и ушел в шалаш. Там он взбил подушку, лег на нее грудью и сказал:
— Может быть, это смешно, но старый больше думает о будущем, чем молодой, и больше верит в хорошее. Сам когда-то во что-то не верил, а жизнь убедила. Поэтому и думаешь, что вдругорядь убедит. Вот я сказал: мы, пожилые, много о будущем думаем. Не о себе. О вас. О тех, кто за вами взрастет. Для этого я и здоровье отдал. Я и сейчас бы славный работник был… газ попортил да угольная шихта. Мало для нашего облегчения, для люковых, конструкторы думали, мало. Почитаешь в газетах: атомную электростанцию построили, самолеты изобрели — звук не догонит, станки такие придумали, что сами по чертежам работают, а у нас на верху коксовых печей все нет машины, чтобы люк открывала, чтобы газ забирала в себя, а ты бы стоял в стороне и при помощи кнопок управлял.
Думая о Григории Игнатьевиче после отъезда из родного города, Петр не мог вспомнить, когда бы отец размышлял над своей судьбой. Часто Петр приходил к заключению: «Папа просто работал и жил, однажды определив свое назначение. Жил сердцем к сердцу с такими же, как он сам, честными тружениками».
А сегодня Петр, — так иногда он решал и прежде, — сделал вывод, что отец наверняка размышлял обо всем, что происходило в его время, и, конечно, не забывал думать и о себе, но помалкивал об этом, должно быть, считая, что так будет лучше для дела, которому отдает себя.
Петр залез в шалаш, лег, как и отец, грудью на подушку, и они вдвоем стали смотреть в треугольное отверстие лаза. Красная с кирпичным оттенком звезда ласково мигала им, как будто зазывала в гости и одновременно успокаивала: ничего, мол, скоро свидимся. Потом Григорий Игнатьевич повернулся на бок и зажмурил глаза, ощутив грозную боль в левом боку. Эта привычная боль вызывала у Григория Игнатьевича видение далекой-далекой волны. Обычно он отчетливо различал ее, и если она начинала двигаться, оттуда, из дали, весь внутренне сжимался, словно она могла его захлестнуть Однако ни разу эта воображаемая волна близко не подкатывала к нему, а теперешняя бешено неслась, увеличивалась, чернея, клокоча.
Он было ощутил страх перед нею, но вдруг воспротивился своей боязни и лежал, слушая, как натягивается боль в груди.
Глядя на отцову голову, переливавшуюся инеем, Петр вспомнил, как однажды нашел в лесу родник и долго брел вдоль него, застенчиво посверкивающего между корнями, покрытыми палым листом, между голубыми пожарами незабудок и жилистыми ветками черемух, и, выйдя в долину, внезапно обнаружил просторное озеро. Подумал: видно, много родников сбегает в озеро, коль оно такое размашистое, но когда обошел вокруг, то убедился — всего-навсего один. После он рассказал о своем открытии Григорию Игнатьевичу. Тот весело тряхнул волосами и подтвердил:
— Правильно, сын, иногда думаешь, ручеек-замухрышка перед тобой, а пойдешь дальше — озеро.
Петр осторожно накрыл отца одеялом и вскоре, убаюканный монотонным скрипом коростеля, забылся.
Григорий Игнатьевич не почуял, как сын накрывал его одеялом. Ему казалось, что черная волна несет его в небо, к солнцу, комкастому, золотисто-красному, как свежеиспеченный кокс.
Потом он ощутил, что ему жжет подошвы ног, и вдруг решил, что стоит в выходных на кожаной подошве ботинках на верху коксовой печи, и увидел под ногами знакомую кладку, по которой ветер мел угольную пыль.
Потом он подумал, что пришел сюда в последний раз, потому что уезжает с Петром, и тотчас начал пятиться от подлетевшего к лицу пламени. Не хотел дышать пламенем, но дышал и пятился все тяжелей и спокойней.
1955 г.
НЕПОГОДЬ
— Пей давай, Василий. Чай индийский. Уфа ездил — купил, — сказал мне старик башкир Аллаяров и снял шаровидный чайник с конфорки.
— Спасибо, Минахмат Султанович. Пил бы да уж некуда больше. — Я перевернул чашку вверх дном и поставил на блюдце.
— Как хочешь. Приневоливать не будем. — Аллаяров наклонился к самовару, открыл кран, скрученная струя кипятка ударила в фарфоровую кружку. В меди самовара, отразившись, вытянулось лицо старика, коричневое, с бело-синими глазами среди узловатых складок век.
Слева от Аллаярова лежал на цветной кошме и курил, выталкивая к потолку толстые кольца дыма, зубопротезный техник Казанков.
Когда старик наполнил кружку и плеснул туда ложку сливок, Казанков повернулся на бок, подпер голову рукой и спросил:
— Минахмат Султаныч, а скажи, сколько у тебя до революции жен было?
Аллаяров налил на блюдце чаю, кинул в рот сахарную крупинку