Четверо наедине с горами - Михаил Андреевич Чванов
— Будет Бахмач, разбуди.
«Почему такое чувство, что больше нечем жить? Почему? Ведь даже хорошо, что так получилось. Ведь любовь к тебе только мешала работать. И теперь нет этой преграды. Конечно, бывает, что любовь помогает, поднимает человека, но ведь это бывает очень редко. Слишком редко, чтобы в это можно было верить. Тогда почему такое чувство, что больше нечем жить?..»
…Я проснулся от звона чайника. Еще не открыв глаза, догадался, что «можно сказать, свой брат, геолог» собирается в дорогу. Видимо, скоро Бахмач.
Я приподнялся на локтях: он осторожно, чтобы не шуметь, уходил с мешком по проходу. Сундучка уже не было, на скамье лежал последний мешок,
Я быстро оделся.
— Что же ты не разбудил? — спросил, когда он вернулся за мешком.
— Смотрю, крепко спишь. Думаю, что будить человека среди ночи. Пусть спит. — Было видно, что он не рад, что я проснулся.
Мы вышли в тамбур.
Поезд стал притормаживать. В тамбур вышла проводница.
— А что, если она не встретит? — снова повернулся он ко мне.
Я промолчал.
Поезд остановился, словно споткнулся, заскрипел. Снова тронулся и уже совсем остановился. Проводница открыла дверь и подняла подножку. «Можно сказать, свой брат, геолог» смотрел через ее плечо на привокзальную площадь и не решался сходить.
— Ну что же вы, Бахмач! — сказала неприязненно проводница. Она еще не забыла, как он сутки назад появился в ее вагоне.
— А вдруг не встретит? — снова спросил он меня. — Ну, если что, я к тебе.
— Ладно.
Я взял в одну руку его сундучок, в другую мешок и спустился на перрон. Ему ничего не оставалось делать, как спуститься за мной.
У соседнего вагона шумно встречались: обнимались, целовались. Потом, подхватив чемоданы, все заторопились к вокзалу. К нам никто не подходил. «Можно сказать, свой брат, геолог» стоял, сгорбившись, у своего сундучка и все чаще оглядывался на дверь вагона: не залезть ли обратно?
От поезда уходили последние пассажиры. Лишь у здания вокзала, плохо видимая в тусклом свете фонаря, стояла какая-то женщина, держала за руки мальчика лет семи. Мне показалось, что она смотрит в нашу сторону.
«Неужели все-таки приехала?» — подумал я и оглянулся на своего спутника. Он тоже смотрел на нее.
Поезд заскрипел.
— Ну ладно, всего хорошего тебе! — поймал я его за руку и вскочил на подножку.
Он ничего не ответил. Скорее всего он даже не слышал, что я сказал. Неловко горбился у своих мешков.
Перрон опустел совсем. Но женщина не уходила.
Поезд тронулся. Проводница оттиснула меня от двери и захлопнула ее. Я бросился в вагон и прижался к окну: они все так еще издалека рассматривали друг друга.
Убедившись, что с этого поезда ждать больше некого, женщина отделилась от стены и пошла ему навстречу. Между ними, видимо, состоялся какой-то разговор, потому что она наклонилась, привычным движением — по-крестьянски — забросила за спину мешок, другой взяла за руку мальчика.
«Можно сказать, свой брат, геолог» забросил за спину мешок, взял сундучок, они пошли к вокзалу и вместе с ним уплывали от меня в ночь.
Побег
Из гастролирующего зоопарка убежал волк. С большим трудом он был водворен на место.
(Из газет).
…Ему снилось детство: осиновый распадок, студеный ручей гремел по камням, по упавшим стволам умерших деревьев, нес прошлогодние листья. Тогда он еще не знал, что листья падают с деревьев, он пробовал ловить их лапой и однажды, сорвавшись с камня, крепко искупался в ледяной воде.
Где-то ниже по распадку ручей страшно гудел, как потом он узнал, там весенний поток падал с обрыва в большую реку. За рекой было большое поле, за полем— деревня, в ней кричали гуси, мычали коровы, а по вечерам зажигались звезды и лаяли собаки.
Около родительского логова — под полусваленной березой, была небольшая полянка, на которой он играл со своими братишками и сестренками. Ворковали где-то горлицы, тетерева. По склону в прошлогодней жухлой траве синели мягкие бутоны сон-травы. Он совался в них носом, отчего нос от пыльцы становился желтым и хотелось чихать…
Стукнула дверь. Трехпалый, — звали его так потому, что на левой задней ноге у него было только три пальца: еще будучи вол ком-одногодком он попал в капкан, сумел вырваться из него, но без двух пальцев, и когда через много лет его везли связанным в город, это заметил один из сопровождающих его охотников, и в регистрационной книге так и записали: «Трехпалый», — так вот Трехпалый проснулся еще задолго до прихода служителей зоопарка и с отвратительным настроением, потому что очень не любил сны про детство. Они снова заставляли все вспоминать. Трехпалый делал вид, что спит, потому что еще издалека по шагам узнал Плюгавого, которого ненавидел больше других. Трехпалый приоткрыл один глаз: тот начал обход со слона. С Плюгавым у Трехпалого были старые счеты, и сейчас, конечно же, воспользовавшись тем, что рядом из служителей никого больше нет, Плюгавый постарается с десяток раз больно ударить его лопатой.
…С Плюгавым — так звали его друзья-собутыльники— он познакомился в первый же день, как попал в зоопарк: от того пахло какой-то дрянью, как потом узнал Трехпалый, люди ласково называли эту дрянь вином, вялой гуттаперчевой походкой он равнодушно обходил зверей, глаза были мутными, но они обрели какой-то смысл, даже загорелись, когда он увидел Трехпалого.
— А, зверюга, попался! Новый квартирант вместо подохшего. Ишь, рычит. Порычи, порычи у меня. Я тебе пор-р-рычу, — он больно саданул Трехпалого лопатой. — И ты подохнешь. Думаешь, считаться тут с тобой будут? Ни хрена. Дешевле нового купить. Ишь, глаза-то сверкают, как у нашего участкового. Зве-р-рю-га! — Плюгавый почему-то сразу, с первого взгляда, проникся к Трехпалому лютой ненавистью, словно он, этот волк, был виноват в том, что вчера по пьянке его кто-то крепко отхлестал по роже, а сегодня ему не на что опохмелиться. — Вот счас я тебе лопатой! Сука! Чего? Рычишь? Я тебе счас порычу. — И он жестоко — пока не устал — избил Трехпалого.
С тех пор он почти каждый день избивал Трехпалого. С похмелья, потому что