Харий Галинь - Повести писателей Латвии
Гундега сказала:
— Прошу меня извинить, но по дороге надо будет заехать на одно поле, потом отвезу вас к себе, там сможете отоспаться как следует, помыться в ванне — сегодня должна идти горячая вода. Еще только полчасика, и будете отдыхать. Милости прошу в карету!
Я застегнул за Дзидрой фартук коляски и уселся на заднее седло. Мотоцикл снова запетлял по разъезженным полевым дорогам. С хрустом ломался ледок на лужах. Я не заметил, когда переменился ночью ветер, но небо прояснилось, и заморозок убрал, подсушил лишнюю влагу.
Невдалеке оказалось поле, другой конец которого нельзя было даже увидеть: к середине оно поднималось, а дальше шел спуск. На краю поля попыхивал трактор, а около канавы, покуривая, сидели двое.
— Семена уже везут, — вместо приветствия поспешила сказать им Гундега.
— Смотри, бригадир, если через полчаса семян не будет, пойду в магазин и нажрусь в лежку.
— Будут, будут. Микелис погрузил восемь мешков. Больше не взял: побоялся засесть по дороге.
— Ну, раз Микелис везет, то можно не то что напиться, но и проспаться, пока он доберется.
Гундега не ответила, прошлась вдоль уже засеянной части поля, сунула пальцы в землю, проверяя, наверное, на какую глубину заделаны семена, потом выпрямилась и высокомерно заметила:
— Вот ты и подъехал бы на тракторе навстречу, если тебе ждать некогда. Где же я других возчиков возьму? Кто ни поедет в город, там обязательно попадет в кутузку. И так ночью на сушилке студенты работали.
Тот, что собирался в лавку, присвистнул.
— Попали, значит. Ну, что поделаешь, дурака и в церкви секут.
— Не хвались, Андж! Хорошо знаешь ведь, что похвальба денег не стоит. А далеко ли ты сам был…
Я отошел в сторону, чтобы не слышать чужого разговора, но они повысили голоса, и до меня долетали обрывки фраз:
— Значит, на этот раз не выручите…
— Надоело! Сколько можно…
— Ну как же! Сеем последнее поле, дальше люди уже не нужны будут…
Вопреки мрачным предсказаниям тракториста, из-за поворота дороги показалась саврасая кобылка, медленно, но упрямо тянувшая телегу, ту самую, что у сушилки нагрузили мешками.
— Едут, — счел я нужным сказать. — Семена везут.
— Ты смотри, какой он прыткий нынче, — опять заворчал ходок в лавку. — Ни тебе передохнуть, ни перекурить…
Кобыленка доплелась, мужики засыпали семена в сеялку, остальные мешки сложили на краю рва, наказали возчику, который все время улыбался (видно, был малость не в своем уме), чтобы в другой раз не задерживался, и трактор, пыхтя, направился к середине поля, чтобы словно потонуть за взгорком.
А я вдруг вспомнил…
После амнистии, когда пришла пора сеять рожь, вышел из леса мужичок; за ночь вскопал поле, пробороновал, утром повесил на шею лукошко и широкими махами стал сеять. Но не успел он кончить, как тут оказались два «ястребка», один молодой, другой постарше.
— Пошли в волость, — сказал тот, что постарше.
— Так амнистия же, — отвечал сеятель.
— Амнистия амнистией, а бумаги надо выправить, — сказал «ястребок», что был постарше.
— Что же, бумага важнее ржи?
— Давно уж было пора кончать тягомотину и сеять рожь.
— Слушай, сосед, возьми мой винтарь, — он кивнул на немецкую винтовку. — Я, честное слово, приду в волость, как только отсеюсь. Не бросать же поле на половине.
— А у меня времени нет — ждать до обеда.
Недавний «лесной брат» не ответил ни слова, только упрямо продолжал сеять.
«Ястребок», что постарше, огляделся, заметил на меже еще одно лукошко, повесил все винтовки молодому на шею, насыпал в лукошко семян и пошел следом за своим вчерашним врагом, потому что и в самом деле нельзя бросать поле засеянным лишь наполовину.
И вот мне подумалось: а не были ли теми двумя сегодняшний тракторист с прицепщиком, что болтали тут с Гундегой? А Микелису, помнится, однажды на вечеринке пробили бутылкой голову, и с тех пор он улыбается с утра до вечера, словно всегда находится слегка под мухой.
Гундега села на мотоцикл, я проворно вскочил на заднее седло.
— Ну, хватит вас мучить. Теперь быстро ко мне.
Дорога, наконец свернула к новым кирпичным домам, чьи этажи я вчера никак не мог сосчитать — мешали деревья, — и вела дорога как раз мимо картофельного поля, где мы копались вчера и которое наши сейчас заканчивали.
Гундега хотела было проскочить, не останавливаясь, но преподаватель поднял руку.
— Что так поздно? Завтрак наверняка остыл.
— Не бойтесь, — холодно ответила Гундега. — Я их покормила и везу отдыхать к себе домой.
— Хорошо ли это? — усомнился преподаватель, а неизвестно откуда вынырнувшая групоргша взвизгнула:
— Это отрыв от коллектива! И потом, можете ли вы гарантировать…
— Гарантировать — что? — голос Гундеги стал острым, как сталь. — Я спрашиваю: что гарантировать? — почти крича, наступала она на групоргшу, которая, бледнея, пятилась от нее.
— Стойте, стойте, — вмешался преподаватель. — Можно же во всем разобраться спокойно…
— Как тут останешься спокойной? Люди ночь напролет глаз не сомкнули, работали, как звери, честно заслужили отдых, а здесь болтают о каких-то гарантиях. В конце концов, они совершеннолетние. — Гундега защищала нас с Дзидрой, как разъяренная кабаниха своих поросят.
— Действительно, всю ночь? — удивился преподаватель.
— А как же иначе? Я не на бал их приглашала! А в колхозе если уж работают, то не с прохладцей. Вон девушка прямо в машине уснула. Придется на руках нести на второй этаж.
Я успокоительно кивнул:
— Понадобится, унесу.
И поклонился:
— До свидания, честная компания!
Разве это много — ночь без сна,Утром — грозовые облака?Лишь чуть-чуть погуще седина,Лишь чуть-чуть сильней дрожит рука.
Наверное, во мне еще не выдохся до конца чефирьный кейф. Или просто хотелось подурачиться, а кроме того, мне — сейчас, по крайней мере, — было совершенно безразлично, что они обо мне подумают.
Дзидра и правда задремала в коляске мотоцикла. Когда тарахтелка тронулась, она открыла глаза, чтобы тут же снова уснуть.
А мне, пока я трясся за спиной Гундеги, опять вспомнились натруженные, обветренные, с потрескавшейся кожей руки ее матери, которые та, сгорбившись, сложила на груди и сидела, не глядя ни направо, ни налево. Это было в тот раз, когда я вез Гундегу, ее отца и мать. А теперь она везет меня.
Жизнь, ты, как ветер, качаешь меня,Словно я зяблик на веточке липы.
Бывают такие дурацкие воспоминания, от которых никак не избавиться.
Нести Дзидру на второй этаж не пришлось, она поднялась сама.
Гундега отперла дверь.
— Здесь, ребятки, кухня, тут кладовка. Берите и ешьте что захочется. Вот ванная, — она открыла краны, — да, сегодня горячая идет, можно выкупаться. А вот кровать, двуспальная, сегодня в вашу честь постлала чистые простыни. Ну, а теперь, птички-невелички, я бегу. Чувствуйте себя, как дома.
И дижкаульская Гундега исчезла.
Доброжелательность в ее голосе ничуть не казалась наигранной. И вообще, после схватки на картофельном поле я начал испытывать к ней некоторую симпатию. До сих пор, из-за известных воспоминаний, я держался с ней весьма сдержанно. Узнай я ее сразу, вряд ли вызвался бы работать в сушилке. А теперь…
— Есть хочешь? — спросила Дзидра.
— Нет. А вот помыться хочу, раз уж есть ванная.
— Тогда иди первый. Я обожду.
— Может, сразу пойдешь спать, раз ты так устала?
— Нет. Мне тоже не мешает вымыться. И потом… — Дзидра чуть смутилась. — Помыться-то ты помоешься, но вымоешь ли за собой ванну — сомневаюсь. А в чужом доме…
Такая мелочная опека меня слегка обидела, но я промолчал, не возразил ни слова. К чему лишать человека удовольствия заботиться о тебе, если эта забота вовсе не так уж неприятна?
Это было наслаждение — погрузиться в воду, такую горячую, какую я только мог выдержать. Сразу пооткрывались все поры, и грязь сама полезла наружу.
Одеваясь и глядя на утекающую воду, я почему-то вспомнил изречение Конфуция: «Жир всегда будет плавать поверх воды, хотя бы это был жир издохшей собаки». Раньше Гундега жила лучше меня, Дзидры и многих других, и теперь — тоже. Что Гундега из жирного слоя, у меня больше не вызывало сомнений, но вот был ли это жир дохлой собаки или райских птиц, принесенных в жертву богам, — черт его знает. Поживем — увидим, поймем. А если я и не пойму, то все равно скоро уеду отсюда и, наверное, никогда больше не вернусь. Слишком уж много болезненных воспоминаний связано с этими местами.
Вымывшись, я вошел в кухню, где, уронив голову на стол, сладко спала Дзидра. Я опустился перед ней на колени, потому что хотел на вечные времена втиснуть в клетки своей памяти каждую ее черточку, даже крохотную родинку на правом виске, рядом с маленькой голубоватой жилкой. Как помочь ей, как заслонить от студеных ветров жизни, как принять на себя все порывы бури? Как? Она прошлой ночью все-таки плакала. Ладно, бог даст день, бог даст и пищу. Никогда не следует ломать голову прежде времени, а то не на что будет надеть шапку. «Никогда не откладывай на завтра того, что можно не делать и послезавтра», — так говаривал, вроде бы, старый янки Бенджамин Франклин, тот самый, что, будучи президентом, все же изобрел громоотвод. А может, он изобрел его как раз потому, что стал президентом?