Юз Алешковский - Собрание сочинений в шести томах. т 1
Где моя папочка?… Почему я раньше не вспомнил?… Вот же две странички из множества сочиненных Фролом Вла-сычем в моем кабинете. Вот они!… Слово в слово! Это та самая мысль, которая неизреченно пребывала в составе моего последнего сна… Слово в слово… Со здоровым человеком всего этого, конечно, происходить не может… не может… Я болен… Вот эти слова: «…в свой час, быстрей, чем свет, стремящийся за вами, вы возвратитесь туда, откуда вы родом, но возлюбившие Землю больше самих себя останутся в почвах ее жизни! Боже мой!… Боже мой!…»
Отвезите отца к морю, гражданин Гуров, и возвращайтесь… Прощай, Понятьев! Хотел я было напомнить тебе сказанное отцом моим перед тем, как ты пристрелил его, но не стану припоминать ради него же… Не стану. Прощай.
74
Рябов! Мне открылось вдруг само собою, что передать Фролу Власычу… Во-первых, передай, что не пропало ни одного его слова… Я отказался от мысли сжечь папочку… Сделай копии его «показаний» и возврати. Я знаю: он возрадуется, как дитя. Сделай это. Во-вторых, скажи, что спас он меня однажды от петли, поделившись со мной, палачом, жизнью, и я возвращаю ему ее. Пусть примет, большего я сделать не в силах, пусть примет жизнь врага моего, гражданина Гурова Василия Васильевича, ту жизнь, за которой гонялся я вслепую сорок лет и думал до последней минуты извести ее жестоким обманом и мстительной пулей, выпущенной не своей рукой, чем если бы пулю я выпустил сам. Трудно мне было отказаться от мщения. Трудно. Но теперь легко. Передай, в общем. Он поймет, что произошло со мной…
Не думал, что бросит меня в жар от стыда. Я мокрый весь, словно из парной… Все вспоминаю благородные речи и мысли, которые – грех так говорить, но ничего не поделаешь – мне посчастливилось услышать на муки свои и, возможно, на спасение. Надо им в конце концов посоответствовать не только пониманием, но и делом. А то я хочу и рыбку съесть, и на хер не сесть, хочу одолеть пропасть в два шага… И понимаю, что, говоря чужими голосами и с чужих голосов, я страшился, упорствовал в ожесточении и не хотел заговорить сам, уходил от поступка… Бог спас меня с помощью Фрола Власыча и памяти об отце от последнего непростительного шага в пропасть. Я употреблю его во спасение…
За всю мою жизнь не было у меня ничего радостнее этого шага. Не боюсь того, что ожидает меня, жить вовек не желал больше, чем в эту минуту, до того жить хочу, Рябов, что плоть моя ожить вот-вот может, честное слово, я мальчиком себя чувствую за час до прихода Понятьева в мою деревню, но обидел я жизнь, обидел я ее за свою отчаянную обиду, и жить не должен: виноват… Виноват. Очень виноват. И мог ли я предположить, что стыд меня пробирает до души не перед кем-нибудь, а перед убийцей моим, гражданином Гуровым, когда представил я его только что выпустившим пулю мне в сердце, сделавшим благое дело, ответственность за которое я взял на себя, и тебя, Рябов, представил пришедшим по душу Гурова, чтобы прошла она через все, что я уготовил ему. Через свидание с родными, через разоблачение и бесконечную ненависть к себе за непростительный зевок в конце игры и ко мне за гнусную концовку, похожую на последнее извращение. Она уничтожила бы в Гурове остатки человеческого, испепелила бы их, не остановись я вовремя, и это была бы такая моя вина перед всем сущим и Творцом его, что в пот меня бросило, и яды вместе с ним вышли из меня, и я сказал: «Боже мой! Боже мой!», помирая от стыда, и пришел сообщить тебе об этом…
Ты передай ему все: мудрого такие свидетельства радуют не меньше, чем чудеса ребенка. Держи папочку. Не надо ее жечь. Единственное, что я сожгу, пожалуй, – это доносы внука и записи интимных бесед его дедушки с бабушкой… Это – страшней каннибальства, пусть оно умрет со мной, сотри соответственно пленку с рассказом про это. Прощай еще раз. Но гуровскую дочулю дезавуируй на службе. Пусть народ знает своих тайных осведомителей. Прощай.
75
Вы задали мне сейчас вопрос, гражданин Гуров, на который я вам не могу ответить. Я не знаю, как жить дальше «ввиду ощутительного исчезновения под ногами всех арматур и фундаментов»… Не знаю… Откуда мне знать?… Не могу дать совета. А вы что, совсем не предполагаете, что после моей смерти коллеги осуществят за меня последнее мстительное коварство против вас?… Как «что, например»?… Вызовут сюда Электру и остальных, откроют гроб с останками убитой вами Скотниковой и золотым гаечным ключиком, папашку вывезут, а после трудно вообразимого позорища поставят вас к стенке в одиночестве и ничтожестве.
«Склонен полагать, что вы в силу взятого на себя обязательства не измените первоначальному слову».
Беда у вас, Василий Васильевич, с естественным отбором выражений. Попросту говоря, вы мне не верите?… Так, так…
Провоцируете меня таким образом «на хорошее», как говорят в детсадике для особо дефективных детишек?… Верите, сами не понимая почему… Ну ладно.
Можете не отвечать на мой вопрос, извините за любопытство, но что вас толкнуло оставить в доме отца? Поначалу я допытывался, есть ли в вас душа, для того чтобы поизмываться над ней поизощренней, если она имеется, а теперь хочу знать это… не знаю почему. Пропала способность соображать, комбинировать и изъясняться. Так что же вас толкнуло? Вы ведь по взглядам отцовских глаз вполне можете прикинуть, какие латинские америки бурлят в нем и с удовольствием испепелили бы вас в своих вулканах… Тоже не знаете, почему и что толкнуло… Пожалели было о принятом решении, но не измените ему… Вот так!…
Какие мы сволочи все же и скоты! Как вертухаемся мы, сидя в дерьме, изворачиваемся ради места или спасения своей шкуры, а объяснения простейшего, нормальнейшего акта воли доброй и естественной не можем ни найти, ни сформулировать! Может, язык не поворачивается от застенчивости? Или Разум стоит потупившись, как нашкодивший пацан перед печальной учительницей, и его мучает вина, сожаление, упрямство, стыд, страсть искупления, неверно подпитываемая отказом от публичного раскаяния, и вот-вот готово сорваться с искусанных, опухших от слез губ слово, что не будет он больше подкладывать под зад бедной учительницы кнопок, наливать на стул чернила, склеивать страницы классного журнала и ухарски портить воздух, что он любит ее, скорее чем ненавидит, но не срывается слово с губ, и умная учительница отворачивается, чтобы не засмеяться сквозь слезы, чтобы не ожесточать мальчика ни слезами, ни смехом, добрая природа которых не может быть им сейчас понята…
Нет, значит, у вас слов. Нет…
Да! Войди, Рябов!… Меня к телефону? Очень странно… В самый неподходящий момент! От смерти, можно сказать, отрывают, сволочи!
76
Пашка звонил Вчерашкин. Пашка… Поздравил с шестидесятилетием… Потрепались. Он что-то толковал мне о карьере детей. Намекнул, что туго в области с «бациллой». Так в детдоме мы называли масло и мясо. Попросил прислать хорошей селедочки. Даже в обкомовской кормушке нет хорошей селедочки. Он что-то толковал мне. Я смотрел тупо и ничего почти не соображая на жирандоли. В хрустальных листьях играл бивший сквозь щель портьеры луч нашего с вами солнца. Воздух в холле был неподвижен, неоткуда было взяться ни малейшему дуновению, но хрусталики дрожали, радужно вспыхивая и перебрасывая друг другу упавший на них луч. Возможно, это он сам пробудил какую-то жизнь в ограненных, висевших на золотых ветках кристаллах, пробудил, и жуть пробрала мою душу, когда солнце проследовало далее, холл погрузился в полутьму, а жирандоли продолжали хоронить, вопреки законам распространения света, навсегда отлетевший от родного светила маленький лучик, пока он совсем не истлел в одном из хрустальных листьев… Может быть, мне так казалось…
Пашка что-то толковал, в слухе моем умирали его слова, я провожал их слабым вниманием и равнодушно отнесся к внезапному нашествию на память ликов и образов прошлой жизни… Вы, наверное, удивились, услышав мой хохот?…
В канун шестидесятилетия Великой Октябрьской социалистической революции Пашку пригласили в Академический театр оперы и балета имени Гоголя на премьеру трагикомического балета «Мертвые души»… Рублетто Лоберта, простите, я заговариваюсь, либретто Губерта Рождественко.
Не хотел Пашка идти на балет, ибо надоело ему за всю свою долгую начальственную жизнь подыхать от скуки в личной ложе.
Дома вместо зарядки, а также в кабинете он выкаблучивал разные па-де-де из эмвэдэ, как он их называл, пируэты, подскоки, прыжки и чуть ли не шпагаты, которые знал наизусть. «Лебединое озеро», «Коппелию», «Молодую гвардию», «Раймонду», «Ромео», «Спартак», «Повесть о настоящем человеке» и другие балеты он смотрел бессчетное количество раз с наезжавшими в область главами государств, с делегациями компартий, с женой, с передовиками слетов и героями пленумов. А тут заупрямился. Сказался больным. Я, говорит, лучше самого Гоголя почитаю, с которого надо брать пример самиздатчикам и самим сжигать писанину, порочащую государство и его порядки…