Владимир Успенский - Неизвестные солдаты
— Пойдем, бабушка.
— Как не пойти, касатик, как не пойти… Не поскупились, говорю, за покойницу-то заплатить. А к хорошим людям как не пойти…
До дома Булгаковых шли они долго. Анисья плелась мелкими шажками. Славка вел ее, держа за локоть, маленькую, легкую, закутанную в шаль. Через заборы пересаживал на руках.
— Деда твоего помню, — бормотала она. — Николая-то Протасова, который пожарник. Воем мужикам мужик был, это уж я сама знаю. И хоронили его хорошо. Все помню.
— Скорей, бабушка! Рожает ведь!
— Без меня не родит, касатик. Без меня не можно.
Антонина Николаевна встретила их на крыльце. Стояла неодетая, дрожа от холода. Обняла Славку, говорила, всхлипывая:
— Господи, за что наказание такое! Слушаю, слушаю, а тебя все нету… Машина проехала, а тебя нету…
Славка отвел ее в кухню, посадил к печке. Налил в стакан горячей воды. Антонина Николаевна не могла пить, не слушались губы. Вода стекала с подбородка на платье.
Ольга стонала вымученно, слабо. Иногда раздавался в комнате громкий, почти звериный крик. От такого крика у Славки все будто обрывалось внутри. Он подходил к закрытой двери, слушал, как успокоительно бормочет бабка Анисья.
— Ты, девонька, не боись, не боись, хорошо идет… Потерпи еще. Вот так, вот так полежи. Такое уж устройство у тебя, десять раз родишь, а все девушкой будешь… От таких как ты, девонька, мужиков палкой не отшибешь…
— Осторожней! Полегче! — просила Марфа Ивановна.
— А ты поучи, грамотная, поучи!
Потом Славка незаметно задремал, сидя на стуле. Слышал крики, шаги, громкие голоса, хотел проснуться, но никак не мог выбраться из охватившей его темноты. И когда он наконец открыл глаза, в доме было совсем тихо. Лампа в кухне погашена. На окне розовели ледяные узоры. В комнате Ольги послышалось что-то похожее на мяуканье, приглушенный, не разберешь чей, смех.
Дверь открылась. Вышла бабка Анисья, равнодушно посмотрела на Славку, потянула крючковатым носом воздух, сказала:
— Магарыч полагается.
— Сейчас, сейчас, — радостно отозвалась Марфа Ивановна. — Уж мы порядок-то знаем.
— А я про что говорю. Порядки соблюдаете, вот и везет вам. У других, куда ни кинь, все одни девки идут… Тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы, — сплюнула она. — В больницах этих только девок и родят. Развелось нынче докторов, хлеб у добрых людей отбивают.
— Погоди, Анисьюшка, одну минутку погоди, — ворковала Марфа Ивановна. — Вот ужо завернем Николушку, в тепленькое завернем…
— Ха, — качнула головой Анисья, — ребятенок еще и народиться не успел, а ему уже имя дадено… По деду, значит… Ну, чего видишь-то, ты, анемон, — покосилась она на Славку. — Беги племянника смотреть.
Подумала и сказала, то ли осуждающе, то ли с уважением:
— Увесистый парень. Не каждый день такие бывают.
* * *Дед Крючок, самый никудышный колхозник, известный на всю округу шут гороховый, уехал в город помолиться в церкви, открытой немцами, да заодно обменять на базаре мешок мороженой картошки. Заночевал в Одуеве, а на следующий день вернулся в деревню совсем другим человеком: важным, степенным, будто даже помолодевшим. Уехал в лаптях, а возвратился в черных, почти новых валенках с калошами. Были валенки размера на три велики ему, ноги Крючок высоко не поднимал, боясь выскочить из обувки, шмурыгал по снегу, оставляя за собой след.
Распряг на колхозной конюшне лошадь, по-хозяйски повесил на место хомут. Заложил кобыле корм и сразу же, не заходя домой, направился в избу председателя. Герасим Светлов сидел в ту пору возле обледенелого оконца, сучил дратву. В горнице шмелем жужжала прялка — работала Василиса. Двое меньших детишек перебирали замусоренный горох, рассыпанный в углу на дерюжке.
Григорий Дмитриевич Булгаков, вот уже третью неделю живший у Светлова, лежал на печи, шевеля пальцами босых ног. С тех пор как ушел ночью из дому, он не брился, оброс черной бородой. От безделья, от длительного лежания Григорий Дмитриевич отяжелел. Не то чтобы растолстел, а обрюзг, обмяк. На красной, недавно еще крепкой шее появились складки.
В деревне трудно скрыть что-нибудь от соседей. И хоть заявился Григорий Дмитриевич к Светлову в глухую ночь, ни с кем, кроме Алены, не виделся — вся деревня уже знала о нем. Григория Дмитриевича это не очень тревожило. Народ знакомый, он сам в Стоялове не чужак — люди не выдадут. Однако предпочитал глаза не мозолить. Если кто-нибудь наведывался к Светлову, отсиживался в чулане. Спрятался он и на этот раз.
Дед Крючок обмахнул валенки веником, снял старую заячью шапку, на которой от меха остались только серые клочья. Посмотрелся в зеркало, взял расческу и пригладил жидкие волосики, сохранившиеся на висках да на затылке. Вытянул и без того длинную морщинистую шею, покрутил головой, будто принюхиваясь.
— Что, на цигарку стрельнуть забрел? — спросил Герасим, протянув кисет.
— Без надобности, — дед отстранил его руку. Из кармана полушубка вытащил красную с золотом пачку немецких сигарет в хрустящем целлофане. Прикурил. Чужим, сладковатым запахом потянуло в горнице. Даже ребятишки, заинтересовавшись, оставили свою работу.
Крючок победоносно посмотрел на Герасима. Тот поскреб свою татарскую бороденку, нехотя улыбнулся.
— На финской, в Выборге, накинулись мы спервоначалу на эти финтифлюшки. Картинки красивые. А табак — трава. Один кашель. Зелье куришь, Сидор.
— А по какому такому праву ты, Герасим Пантелеевич, меня Сидором кличешь? — тихо заговорил Крючок.
Казалось, что затевает он очередную шутку, но уж очень злыми были у него глаза, очень уж необычно звучал его голос. Герасим отложил дратву и с удивлением поглядел на него.
— Кто эт-та дал тебе такое право, чтобы человека в возрасте по одному имени кликать? Эт-та тебе советские портфельщики такой закон дали? Нету теперя портфельщиков, ядрена лапоть! И законов их нету!
— Погоди, погоди, — перебил его удивленный Герасим. — Ты в какой это лес поехал? Да ты никогда против такого дела не возражал. Небось и сам фамилии-отчества своего не помнишь.
— Я все помню! — погрозил кривым пальцем дед. — Поизмывались партейные над трудящим классом, и будя!
— Я не партийный, — возразил Светлов.
— Все едино — при Советах в начальстве ходил. А теперь кончилась ваша власть. Под корень, ядрена лапоть! На, читай!
Дед вытянул из-за пазухи помятую бумажку и, положив на стол, бережно разгладил ее. Светлов посмотрел и крякнул от неожиданности. На бланке немецкой комендатуры было отпечатано удостоверение: господин Антипин Сидор Семенович назначается старостой деревни Стоялово, все крестьяне указанной деревни обязаны беспрекословно подчиняться ему.
— Антипин — это ты, значит? — очумело спросил Герасим. — И ведь верно, Антипин. На выборах-то тебя в списки писали.
— Припомнил, ядрена лапоть! Ничего, теперича все вспомнят, — пообещал он. — Видал бумагу по всей форме и с подписом?
— Ну, видел.
— Выкладывай печать, выкладывай ключи от амбаров и от правления. Теперича я хозяин, — торжествовал Крючок.
— Какой ты хозяин!
Василиса подошла к нему, стояла, покачиваясь, скрестив на груди руки. Высокая, гибкая, голубые глаза потемнели от гнева.
— Ты, старый гриб, два дня лишних живешь! Ходишь — песок сыпется. Тебя пальцем ткни — по частям развалишься, одна пыль будет!
— Не наскакивай, не наскакивай, — отступил дед. — Прикороти язык, девка. Знаем тоже, какая ты комсомолия. А комсомолию и в списочек можно. Да и женишок твой тоже гусь неощипанный. В армии женишок-то? С немцами стал быть страждается? А они этого не любят! — хохотнул Крючок.
Хотел еще что-то сказать, но заткнулся на полуслове. Герасим, не вставая, взял его за грудки и так тряхнул, что затрещал полушубок. Глядя в темное с оскаленными зубами лицо Герасима, дед понял, что переборщил. Попросил ласково:
— Отпусти, Пантелеич. Экой ты колючий теперича стал, и пошутковать нельзя.
Герасим оттолкнул его, дед шлепнулся задом на лавку. Сидели друг против друга, тяжело дыша. Светлов в упор смотрел ненавидящими глазами. Крючок улыбался елейно.
— Я же к тебе с добром, по-хорошему пришел. Раз уж на такую должность меня поставили, ты не обессудь. Ключи отдай. Бумаги, которые про колхоз.
— Отдам, — сказал Светлов. — Но ты мне не грози, старый хрыч. Ты меня не пугай. Я человек тихий. Но уж если ты моих затронешь, мало тебе не будет. Ты у меня узнаешь, какие списки писать!
— Об этом нет разговора, Пантелеич. Свои же люди, ядрена лапоть! Полаялись, и хватит. Перекурим давай.
— Душа у меня не лежит немецкую вонь нюхать.
— А ты потерпи, потерпи. Теперича всем терпеть положено. Сыпь-ка табачку твоего.
Молча свернули цигарки. Дед Крючок, затягиваясь, ерзал на лавке, крутил головой, вытягивал шею. Явно показывав: ищет что-то.