Каждое мгновение! - Павел Васильевич Халов
Коршак, слушая Дмитриева, очень хорошо понимал все, о чем тот говорил, и воображение его, уже помимо его собственного желания, дорисовывало ему картины дмитриевского прошлого, дорисовывало облик и даже думы отца — Дмитриева-старшего. И он ничего не мог с собою поделать, но он видел теперь мысленным взором своим и Дмитриева-старшего, и братьев так ясно, точно сам бывал в кузнице и сам помогал Володимиру сваривать ковкой металлические детали. И Алексея представлял себе, и Олега, и представлял, что чувствовал десятилетний наблюдательный мальчик, мальчик-дьявол, шагая в длиннющем халате по коридору районной больнички.
Вот в тот день все и началось — родилась мечта, еще несформированная, еще не названная словами, еще какая-то биологическая, что ли, мечта — сделаться хирургом.
Полубояров, спустя семь лет, не узнал Дмитриева-маленького, когда встретился с ним в институте. А сам Дмитриев напоминать не стал. Тем более, что инструменты они с Алексеем делали напрасно. Полубояров тогда привез с собою целых два комплекта, изготовленных на заводе. А Алешкины так и остались у Фрола Антоновича.
Когда Дмитриев поступил в медицинский институт, в крае уже было несколько крупных специализированных клиник, строились еще и другие. Были десятки больниц и больничек — железнодорожников, водников, военные госпитали, санчасти. Всего уже было просто не охватить глазом. Отец здешней медицины главный хирург края Полубояров еще оперировал и вел студентов. Его сподвижник, с которым они начали все создавать здесь — также хирург Сугробкин — тоже еще работал. Он возглавлял институт. И это он несколько раз видел на подоконнике широкого коридорного окна белобрысого сумрачного студента, похожего чем-то на мальчика. Подоконник был низким, а студент, сидя на нем, не доставал ногами пола… Может быть поэтому, проходя в первый раз мимо него, Сугробкин только отметил про себя эту фигуру: поздний вечер, в институте работают только одни кружки да комитет комсомола. Мельком подумал — преподавательский сын, краем мысли прикинул, на кого похож. Не припомнил и проследовал мимо. Потом еще раз и еще. И, наконец, обратил внимание на то, что сидящий на подоконнике не просто читает, а еще что-то делает руками. Он подошел к нему чуть сзади и остановился. Парень читал учебник, а руками вязал узлы. Узлы на обрывке кетгута. И вязал молниеносно.
— Мистер Лист, извольте-представиться.
Дмитриев слез с подоконника и представился.
Сугробкин одним глазом, как петух — он уже совсем был похож на старого петуха — оглядел студента, фыркнул и пошествовал, поплыл дальше.
Полубояров еще сидел у себя. Сугробкин зашел к нему. Разглядел в свете настольной лампы золотые держатели пенсне.
— Когда вы, профессор, пойдете домой, обратите внимание на фигуру, что на подоконнике супротив актового зала обретается…
Полубояров обратил. Хирургическую практику Дмитриев проходил у Полубоярова. У самого Полубоярова, в числе других пятнадцати студентов. Больше Полубояров не брал. Да и то брал четырнадцать — нечетное число считал нечистым. Дмитриева так и прозвали до окончания института — «пятнадцатый». За ними он сам приходил в учебную студенческую комнату в клинике, несмотря на одышку, на свои семьдесят лет, несмотря на то, что ему все тяжелее было опираться на левую короткую ногу в ортопедическом ботинке. Он двигался, тяжело оглядывал их лица. «А где этот, пятнадцатый?» Дмитриев выбирался из-за чьей-нибудь спины. «Пошли». Студенты садились на планерке среди врачей, здесь все говорилось всерьез и по-настоящему, здесь разбирались ошибки и удачи.
А собственно хирургия началась для Дмитриева так.
Полубояров оперировал. По жизненным-показаниям: отец, видный работник края, привез дочь — семнадцатилетнюю девочку с явными симптомами внематочной беременности. Но и отец, и она сама, в полном сознании, хотя и измученная невероятной болью, утверждали, что это не внематочная. И Полубояров, по каким-то не столько уже медицинским, а по человеческим признакам (поверил он в девчоночью правдивость и чистоту), определил — аппендицит, а судя по тяжести, по разлитости боли, по напряженности брюшины — аппендицит на грани перфорации. И он решился.
Обычный разрез не дал ничего. Отростка в положенном ему месте — не оказалось, пришлось рассекать брюшину еще. Потом еще. Четыре часа, обливаясь потом, Полубояров на глазах у студентов, у прибывших на специализацию врачей — они настраивались увидеть профессорский шик — тридцать минут — и готово! — искал аппендикс. И нашел его — черно-зеленый, флегмонозный под печенью. Он лопнул, едва Полубояров убрал его из операционного поля.
Потом Полубояров сорвал всей пятерней маску и, пошатываясь, побрел из операционной.
Всю эту ночь Дмитриев не спал.
Феликс и Сергеич
Поздно ночью позвонили. Коршак узнал его сразу: вспомнил металлическую хрипотцу и принудительное какое-то спокойствие, всегда звучавшие в голосе этого человека. Звонил Феликс — капитан «Памяти Крыма», у которого Коршак когда-то ходил рулевым и который длительное время один на всем судне знал, что Коршак вовсе не матрос, и не рулевой, что эта работа нужна ему не для заработка, и что он уйдет — обязательно — на берег, на материк, к своей «писанине». Казалось бы, ничего особенного. Но если бы на судне знали о Коршаке все, то в долгих, изматывающих рейсах это отдалило бы его от ребят из экипажа, и уже не было бы ни подлинного доверия, ни дружбы и осложнило бы жизнь всем, в первую же очередь — самому Коршаку. Феликс знал. И однажды успокоил Коршака:
— Чтобы внести ясность, рулевой, — не надо стеречь меня глазами. Я все понимаю. Работай и сам скажешь ребятам, если захочешь. Не захочешь — не говори. — А помолчав, добавил: — Хотя тогда уже надо будет доказывать, умеешь ли ты это делать — писать, и насколько умеешь.
Потом много лет Коршак доказывал это и не знал — доказал ли на самом деле. Словно в воду ушло все, что он написал и напечатал. Ребята, с которыми когда-то ходил, молчали. Ни звука оттуда — с морей — в ответ на его книги…
— Что ты тут делаешь, Феликс?
Не то расстояние, не то время, миновавшее с тех пор, не то воскресшая память о прошедшей их молодости позволили Коршаку назвать Феликса на «ты», хотя никогда прежде он так его не называл.
— Что делаю? Я?..
Феликс отозвался таким протяжным, раздумчивым «я-а?», что сразу стало ясно: он крепко выпил и теперь стоит перед телефоном, покачиваясь на носках, катая желваки на своих твердых и без того круто очерченных скулах.
— Я-а? — повторил Феликс. — Возвращаюсь на свой «Гамбуржец», оставил его в Северной, вспомнил, что тут неподалеку мой рулевой. Создает духовные ценности — толстые книги пишет. И решил обрадовать. Прерывал рейс: с мамой было плохо, на Украину летал.
— Давно ты здесь? Откуда звонишь?