Илья Гордон - Вначале их было двое (сборник)
«Да полно, я ли это, Шимен Ходош? — подумал он. — И верно, совсем я не Ходош, а Даниил Прокопенко. И очень хорошо, что я непохож на самого себя, так непохож, что, пожалуй, и родная мать меня бы сейчас не узнала».
Чем ближе подходил он к родным местам, тем больше думал о своей семье, о матери, о близких. «Они, наверное, давно уже эвакуировались, и я найду лишь пустые стены, — говорил себе Шимен. — Ну, что ж, взгляну на них и двинусь дальше».
Но в глубине души он боялся — а вдруг его семья не успела уехать? Мысль эта угнетала его, заставляла спешить из последних сил, чтобы поскорей узнать о судьбе близких. Иначе он давно бы уже пошел в сторону линии фронта, попытался бы перейти к своим.
От запахов, исходивших, казалось, из самых глубин плодородной земли, Шимену стало теплее на душе. Какими знакомыми и близкими выглядели здесь, рядом с родным домом, травы одичавшей, обезлюдевшей степи! Ведь он вырос под одним солнцем, под одним небом с ними, соки приазовской земли питали и его. Даже вороны, которые тоскливым протяжным карканьем предвещали приход морозов и метелей, гнездились на деревьях, которые росли на родной земле Шимена.
Он все чаще стал проходить мимо станций, деревень и поселков, названия которых были ему памятны с детства. Знакомые места! Вот Кобылянская балка, вот Графский и Маринфельский ветряки. Но, застывшие, неподвижные, они, видно, давно уже не машут могучими крыльями. А вот, справа от ветряков, карьеры, куда он, бывало, ездил за красной глиной, которою мать перед праздником окантовывала стены и шесток. А слева — Петерковские курганы, они сейчас кажутся Шимену ниже, приземистей, чем казались в детстве.
Стемнело. Но хотя уже вдали показался Миядлер, ни одного огонька не видно было в окнах знакомых домов. Зажглись только одиночные звезды, затерявшиеся в просветах серых, предвещавших ненастье облаков. Сколько раз светили они ему в родном небе, сколько раз звали, манили они Шимена, заставляя мечтать о безмерно далеких мирах! Но вот надвинулась темная туча, погасли последние звезды, и все вокруг окутала непроглядная тьма. Шимену на миг почудилось, что он падает в какую-то бездонную пропасть. Он невольно остановился, огляделся, прислушался. Нигде ни огонька, пи звука. Никогда, казалось ему, не окружала его такая беспросветная, такая безгласная мгла. Значит, ни одной живой души не осталось в Миядлере.
«И очень хорошо, — подумал Шимен, — что все успели выехать».
Но тут тишина взорвалась: почуяв присутствие человека, где-то, испуганно подвывая и жалобно взвизгивая, залаял пес. Но как тоскливо ни звучал в беспросветной тьме холодной осенней ночи этот тревожный, как будто плачущий лай, Шимен обрадовался: как-никак это жизнь, как-никак живая душа отозвалась на его приход. Он вспомнил своего Шарика, бежавшего, бывало, за его машиной, когда он уезжал куда-нибудь из дому. А теперь, видать, лежит его беспризорный и голодный Шарик и терпеливо поджидает хозяина.
Быстрым шагом прошел Шимен по пустым и темным улицам Миядлера. Чей-то пес, издалека встретивший его жалобным лаем, замолк, и снова водворилась гнетущая, навевающая страх тишина. Она настигла Шимена у самого дома. На пороге дремал старый Шарик, положив голову на косматые лапы. Услышав шаги, он вскочил, отряхнулся и подбежал к Шимену. Обнюхав его ноги, пес обхватил его передними лапами, радостно залаял, завилял облезлым хвостом и стал прыгать, норовя лизнуть хозяина прямо в лицо. Напрасно пытался Шимен отделаться от собаки и постучать в дверь. Он снял было лапы верного пса со своих плеч, но тот снова стал прыгать и лаять, повизгивая, как будто пытался что-то сказать своему хозяину. Наконец Шимену удалось одной рукой обхватить и прижать к себе собаку, а второй энергично забарабанить в дверь и окно. Но так никто и не отозвался на его отчаянный стук.
Бухмиллер получил распоряжение комендатуры отправить в Гончериху новую партию миядлерцев. Зная, что из тех, кто был отправлен раньше, никто назад не возвратился, он постарался отобрать самых измученных, самых истощенных людей, с тем чтобы здоровых и трудоспособных сохранить для своего личного хозяйства. В список отправляемых он включил и номер 27 — Эстер Ходош.
— Поеду с вами, если не удастся вас отстоять, — сказала ей Марьяша. — Мы поедем вместе, или вы останетесь здесь, со мной.
— Кто знает, родная, куда нас увезут? — глубоко вздохнув, ответила Эстер.
Они всё надеялись на то, что Охримчук и Свидлер вывезут их отсюда, но от тех не было никаких вестей. Марьяша понимала, что не так-то просто подготовить людям убежище, а без такого убежища вывозить людей бессмысленно. Здесь же, думала она, Бухмиллер дает им возможность продержаться, чтобы обеспечить себя батраками.
Вот и сейчас, как ей ни противно было обращаться к Бухмиллеру, она быстренько оделась и побежала к нему ходатайствовать за Эстер.
Увидев Марьяшу во дворе своего дома, обрадованный Виля выбежал ей навстречу.
— Заходи, заходи, пожалуйста, — сказал он, вводя ее в комнату.
Он даже хотел предложить ей стул, но воздержался: как его ни тянуло к этой женщине, красота которой не поблекла даже от перенесенных за последние недели лишений, как ни был силен в душе Вили отзвук его юношеской любви, — Виля не хотел показать, что Марьяша ему и теперь нравится и что бледность и худоба сделали ее еще краше и желанней. Наоборот, ему хотелось дать ей почувствовать свою власть над ней, показать, что она всецело зависит от него. Ведь Марьяша держалась с ним последнее время еще более отчужденно и пренебрежительно, чем когда бы то ни было раньше, и это доводило его до бешенства.
— Чем я могу тебе помочь? — спросил он сухо и неприветливо.
— Я пришла по поводу отправки Эстер Ходош, — спокойно ответила Марьяша.
— Какая там еще Эстер? — бросил в ответ Виля. — Номер 27, что ли?
— Чего ты дурака валяешь, будто не знаешь, кто такая Эстер Ходош? — вспыхнула Марьяша.
— Я уже забыл еврейские имена, — нагло отозвался Виля.
— А для меня она не номер такой-то, а Эстер, и о ней я хотела с тобой поговорить. Ты как будто па днях отправляешь ее в Гончериху вместе с другими?
— Jawohl, да! — кивнул Виля.
— Тогда и я поеду с ней, одну я не отпущу ее.
— Warum so?[12] — спросил Виля. — Эта старуха никакой пользы мне принести не может.
— А, вот как! Ты и из меня хочешь сначала выжать вce соки, а потом уже отправить куда прикажут? Так уж лучше сразу же, теперь, вместе с Эстер! — возмущенно крикнула Марьяша.
— Никуда ты не поедешь, ты останешься тут, — вкрадчиво сказал возбужденный присутствием молодой женщины Виля и хотел было ее обнять, но Марьяша оттолкнула его.
— Ты же чистокровный ариец, а я еврейка, — насмешливо сказала она.
— Чего ты смеешься? Ты ведь знаешь, что я давно…
— Что? Что давно? — притворяясь непонимающей, спросила Марьяша.
— Ты хорошая, — льстиво начал Виля, — ты самая красивая из всех еврейских женщин. Краше я не встречал. Да ты вовсе и не похожа на еврейку… Зачем тебе эта старуха?.. Пусть она поедет куда надо, а ты оставайся тут… Даже если еще потребуют партию, я и тогда тебя отвоюю, в крайнем случае скажу, что ты умерла. Хорошо, Марьяша?
Марьяша отрицательно покачала головой.
— Не хочешь, значит? Спастись не хочешь? — спросил Виля, похотливо оглядывая ее с головы до ног.
— Что будет со всеми, то и со мной, — гордо вскинув голову, ответила Марьяша. — Я для себя ничего не прошу, я прошу только, чтобы ты оставил здесь Эстер.
— Nein! Это невозможно. Я не могу отдать здорового человека взамен старухи. Да и что ты так вцепилась в эту Эстер — ей так или иначе скоро подыхать.
— Прошу тебя, Виля, — заставила себя Марьяша поласковей заговорить с Бухмиллером, — оставь ее, пусть она хоть немного еще побудет со мной!
— Nein, — упрямо покачал головой тот, — nein, aus-geschlossen!..[13] Кто она тебе? Мать родная? Да, я помню, слыхал — ты чуть было не вышла замуж за ее сына Эзру. Так ведь с. тех пор немало воды утекло — ты вышла за другого, Эзра тоже обзавелся семьей… В чем же дело? Неужто ты до сих пор думаешь о нем?.. Так запомни — с войны он уже не вернется, да и муж твой тоже.
— Почем знать, — возразила Марьяша.
Нет, уж это наверняка: если они попадут в плен, им, как евреям, несдобровать, а может, и в бою уложит немецкая пуля. Так или иначе, а в живых им не остаться.
Марьяшу так и подмывало швырнуть в самодовольного наглеца чем попало, но, надеясь как-нибудь облегчить судьбу Эстер, она опять взяла себя в руки. Однако на все ее настойчивые просьбы Бухмиллер упрямо твердил свое:
— Nein, nein und noch ein Mahl nein. Das ist unmöglieh[14].
Разбитая, отчаявшаяся, Марьяша ушла домой.
— Это ты, Марьяша? — заслышав шаги, окликнула ее Эстер, сидевшая, пригорюнясь, в дальнем углу комнаты.