Николай Евдокимов - У памяти свои законы
Я хотела быть злой, я ничего не хотела прощать. Я решила ехать в Москву, потому что теперь была не одна, потому что у сердца моего стучался ребенок, которому нет дела до обид и подлостей тех, кто дал ему жизнь.
«Агат» — все тот же неизменный «Агат» — вышел на большую воду, и, когда скрылся берег, я села на носу, глядя на синий горизонт. Дул ветер, из трубы «Агата» валил черный вонючий дым. У меня кружилась голова от этого дыма, уши заложило от стука машины, стало холодно. Я спустилась вниз, но в тесной каюте, пропитанной потом, табачным дымом и рыбой, было еще хуже. Меня укачало, во рту стояла соленая слюна. Я прилегла на жесткие нары, но и лежать не смогла и снова выползла на палубу.
Меня вырвало. А потом весь день я лежала на корме, борясь с тошнотой и ознобом. «Агат» приваливал к пристаням, брал новых и новых пассажиров, палуба уже была полна людьми. Они ходили вокруг меня, мимо, рядом, возле ног, головы, я с ненавистью смотрела на чьи-то сапоги, воняющие дегтем, на грязные туфли, боты, калоши, со страхом прикрывая иззябшими руками холодный и молчаливый живот.
Изредка кто-либо наклонялся ко мне, говорил что-то, советовал лечь так или эдак, совал стакан с водой или кружку с молоком, но я молчала, стиснув зубы, совсем не испытывая благодарности к этим сердобольным людям, а только злясь на их назойливость, зная наперед, что едва мы придем в город, как они забудут обо мне и бросятся к сходням, расталкивая друг друга.
И я не ошиблась. Едва в вечерней мгле показались огни порта, как все рванулись к своим чемоданам, узлам и мешкам, кто-то отдавил мне ногу, и я села, обхватив руками колени, брезгливо смотря на эту бессмысленную толчею.
От причала до железнодорожного вокзала — пятьсот каких-нибудь метров — я добиралась, наверно, целый час. Я уже не была уверена, что мне надо в Москву, и брела к вокзалу по инерции. На Москву билетов не было — люди, заполнившие тесный зал ожидания, сидели здесь уже третьи сутки. Плакали дети, женщины покрикивали на них, матерились, и гоготали какие-то парни в сапогах-гармошках. Даже если бы я хотела вернуться в Новоморской, я все равно должна была бы ждать до утра: «Агат» уйдет только утром. Но я не хотела возвращаться. И ждать я не могла, у меня не хватит сил ждать. Я открыла дверь с табличкой «Начальник вокзала», сказала сидевшему за столом худому, лысому человеку, удивляясь своей решительности:
— Мне нужен билет до Москвы!
— Да? — устало спросил он. Он спросил это так устало и так добро, что я, приготовившись быть отважной и назойливой, вдруг заплакала.
— Голубушка, милая, ну если б я мог, — говорил он беспомощно и виновато, а я захлебывалась слезами и совсем уже бесстыдно тыкала пальцем в свой живот:
— Я беременная, ну пожалуйста.
— Милая, прости за-ради бога, но нету у меня, нет... Тут таких, как ты, с десяток собралось, Как звать-то тебя?
— Зина,
— Ну, не серчай, Зина, поезда-то не в моем распоряжении — проходящие. Дочь с ребенком отправить не могу, поверь.
Я ушла, разыскала свободную лавку, легла, подложив под голову сумку. И как легла, сразу поняла, что встать уже не смогу: меня трясло мелкой дрожью. Хотя я была недоучившийся врач, но знаний моих хватило, чтобы понять, что я не продержусь и часа. По радио объявили, что пришел местный поезд. Он отдувался, пыхтел где-то за стеной. Бородатый мужик, огромный, квадратный, с мрачным лицом, сошедший, наверно, с этого поезда, прошел мимо меня. Потом вернулся, сказал:
— Подвинулась бы.
Я поджала ноги.
— Ты из Новоморского, что ль? — угрюмо спросил он.
Я молчала.
— Если на «Агат», вместе ночь будем коротать. За мешком пригляди.
Поставил у меня в ногах мешок, ушел куда-то. Скоро вернулся, молча сел, достал из мешка бутылку молока, заткнутую газетой, булку, стал есть. Косматая борода его ходила то вверх, то вниз, а лицо стало еще свирепее. Я боялась его, злилась, что он расселся тут и чавкает.
— Пожевать не охота ль? — спросил он.
Я молча отвернулась и закрыла глаза. Я закрыла глаза и будто упала в темную пропасть и уже ничего не слышала и не видела.
Мне казалось, я спала недолго. И хотя сон этот был тяжелым, он будто бы облегчил меня. Первой моей мыслью было, когда я очнулась, скорее бежать к кассе за билетами, но я лежала, не имея сил открыть глаза. А потом открыла, увидела над собой белый потолок, ряды кроватей и поняла, что лежу в больнице.
Я думала, что с той минуты, как я заснула на вокзальной скамье, прошло всего несколько часов, но прошло не несколько часов, а десять дней.
— Ну, очухалась, поздравляю, — сказала санитарка.
А потом открылась дверь, и в палату вошел тот бородатый свирепый мужик, который так напугал меня на вокзале. Я и сейчас испугалась, увидев его, зажмурилась. Я слышала, как он подошел, сел на табуретку.
Он сидел, а я ждала, что он начнет чавкать, сопеть, но он не чавкал, не сопел. Я не понимала, что ему надо от меня, и открыла глаза, а он наклонился, сказал:
— С очнутием!
Не так уж он был страшен, как казался издалека, и я, уже не боясь его, ответила:
— Спасибо.
— Удачно я подоспел, — сказал он, — а то намедни все гостинцы другим раздарил. Дома у тебя в порядке, сюда ехал, по пути заглянул. Дверь-то ты не заперла. Тепа! Вот ключ.
Он улыбнулся, и я улыбнулась, мучительно стараясь вспомнить, видела ли я его когда-нибудь раньше. Нет, не видела.
— А это тебе от Катерины моей мед. Со своей пасеки. Ложками пей — наилучшее лекарство. Ну и всякая ерундовина.
Он положил на тумбочку сверток, поелозил на табуретке и встал:
— Прощевай, а то заговорил — нельзя тебе. В воскресенье оказия будет, загляну.
— Спасибо, — сказала я. — Простите, я не помню вас. Мы разве знакомы?
— Познакомились. Я с тобой такого страху натерпелся, не дай бог. Лесник я, с Алехина камня, знаешь?
Как мне не знать этот камень? Слишком хорошо я его знаю. Я кивнула, сказала:
— Камень знаю. А вас нет.
— Ну, теперь будешь знать. Зовут меня Иван Прокопыч. Вот и знакомство все. Отдыхай.
Он ушел, но минут через пять вернулся.
— Совсем запамятовал. Тут я твои часы прихватил, на, выглядывай время.
Он положил мне на ладонь часы. Они тикали,
— Тикают! — сказала я.
— Известно дело!
— Но они ж сломаны были!
— А руки на что? Приладил.
— Сами?
— А кто ж? — Он засмеялся, ушел, а я лежала, смотрела на часы, слушала их и твердила: «Тикают, тикают».
А потом я узнала, что в ту ночь этот бородатый лесник притащил меня сюда с вокзала на руках, что два раза уже за десять дней, пока я лежала в бреду, он приезжал из Новоморского.
«Дура», — говорила я себе, вспоминая, как испугалась тогда на вокзале, как ненавидела его, рассевшегося у моих ног. Я с нетерпением ждала пятницы, когда он снова приедет. Мне уже разрешили вставать, я гуляла в больничном саду, слушая гудки пароходов в порту, смотря, как по высокому мосту через бурную реку, грохоча, проносятся поезда. В саду за трясучим фанерным столом выздоравливающие играли в домино. Они так лихо, так оглушающе стучали костяшками, что было ясно: им недолго осталось пребывать здесь, в больнице. Воробьи пили из бочки дождевую воду, залетали через форточки в палаты. Все было бы хорошо, если бы не мысли мои о ребенке: не скажется ли болезнь и на нем? Но седой веселый врач уверял, что все обойдется, и я успокаивалась, веря ему и не веря. Я смотрела на поезда, несущиеся по мосту, и не понимала, зачем, для чего собиралась в Москву. «Он умер», — сказала я себе как-то, и от этой мысли мне стало легче. Умер, и не надо думать о нем, искать его. Надо жить и строить свою жизнь.
Иван Прокопьевич приехал в воскресенье, нашел меня в саду, сказал:
— Собирайся.
— Куда, Иван Прокопьевич?
— Ко мне поедешь.
Я уже не старалась понять, почему этот чужой человек проявил ко мне столько участия, я лишь чувствовала, что должна покориться ему и делать то, что он велит.
В Новоморском на пристани нас ждала телега. Хрупкая женщина в узком цветастом платье, с черными твердыми глазами отвязывала с морды лошади мешок с овсом.
— Это Катерина, — сказал Иван Прокопьевич. — Жена!
— Угу, — промычала она, бросила мешок в телегу и сказала: — Садись, потрусим.
Не то чтобы хмуро сказала, но и не очень приветливо, по-деловому как-то, без эмоций.
Я подумала, что зря, наверно, еду к этим незнакомым людям, но в телегу все же полезла. Там было мягко, лежало сено, матрас, одеяло.
— Ляг, не насидишься, — сказала Катерина и прикрыла меня одеялом. Сама примостилась у меня в ногах.
Сторожка Ивана Прокопьевича стояла в горах, в лесу, одна, далеко от жилья и дорог. По ночам прямо к порогу неслышно приходили дикие козы. Под крышей свили гнездо веселые скандальные птицы, орали птенцы. Один, едва оперившись, выпал на землю, повертел головкой, грозно пощелкал желтым клювом и с победоносным видом упрыгал в траву.