Пантелеймон Романов - Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков)
Была еще другая точка зрения, которая на некоторое время действительно помогала: эта точка зрения говорила, что всё равно всё гибнет, и поэтому нужно забыться в чем-нибудь, — всё равно в чем, чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать, сгореть фейерверком и — конец. В этом случае его охватывала даже сладострастная жажда гибели. Но и этого хватало ненадолго. Стоило только появиться какой-нибудь реальной тревоге или опасности, как средство переставало действовать.
Даже вот сейчас, когда он вошел на собрание в большую аудиторию, у него самым неприятным образом стучало сердце. И, наверное, со стороны можно было заметить его беспокойство, несмотря на все принимаемые меры для сокрытия внутреннего состояния, как-то: задумчивое рассматривание своих рук, перелистывание записной книжки. Причем он изредка значительно поднимал брови и отмечал что-то карандашом в ней, хотя отмечать было ровно нечего, и он только обводил написанное там раньше.
В аудитории были заняты почти все скамьи, шедшие от эстрады кверху амфитеатром, и все сидевшие оглядывались на каждого вновь прибывшего и провожали его глазами в то время, пока он выбирал себе место, пролезал через колени уже севших или, покраснев под устремленными на него взглядами, просил крайних подвинуться.
Кислякову казалось, что все напряженно следят за тем, где он сядет.
Он помнил обращение к нему Полухина и старался убедить себя, что его совесть чиста, что он твердо выбрал направление и свои симпатии, поэтому может сидеть совершенно спокойно. Это больше касается его товарищей, а не его.
На эстраде стоял стол, покрытый красным сукном. И за ним сидели два комсомольца — Маслов и белый, с торчащими, выгоревшими от солнца волосами Чуриков, который как-то наивно поднимал вверх брови, смотря перед собой в бумагу, и всё одергивал сзади себя рубашку.
— Откуда они сукно успели достать? — недоброжелательно подумал Кисляков.
Ровно в четыре часа через боковую дверь на эстраду вошел Полухин, и Кисляков почувствовал какое-то удовольствие, какое чувствуют, когда видят на эстраде известного человека, с которым только что интимно наедине говорили.
Полухин прошел к столу, быстро и прямо, как входит председатель собрания, когда уже все на местах, не теряя ни минуты и не развлекаясь обозрением собравшихся, прямо приступает к делу.
Он оперся пятками ладоней о стол с сукном и, наклонившись несколько вперед над столом, хотел начать собрание, но белый комсомолец подошел к нему, одергивая на ходу рубашку, и стал что-то говорить ему, показывая какую-то бумажку.
Маслов, зайдя с другой стороны Полухина, тоже заглянул в бумажку. И они втроем перед молчащим залом вполголоса стали что-то обсуждать. Причем Полухин иногда поднимал глаза на заполненные скамьи амфитеатра, и его стеклянный глаз смотрел резко и неподвижно, а настоящий сосредоточенно перебегал по лицам, в то время как он, слегка наклонив на бок голову, слушал, что говорил Маслов, которого постоянно хотел перебить белый Чуриков вставным замечанием, но не успевал.
Кисляков сидел и неподвижно смотрел на Полухина, как бы желая, чтобы тот увидел, что он здесь, и встретился бы с ним взглядом.
— Откуда у них такая важность, спокойствие и пренебрежение к тем, кого они здесь собрали после служебных часов? — сказал, наклонившись к Кислякову, один из сидевших сзади него сотрудников.
В это самое время Полухин нашел глазами Кислякова, и тот, не ответив на его взгляд и в то же время промолчав на замечание товарища, почувствовал такое ощущение в спине, как будто ему ввинтили палку между лопатками.
Наконец, Полухин отмахнулся от обоих комсомольцев и опять оперся пятками ладоней о край стола. Зал затих.
— Товарищи! — сказал он и выждал, пока затихнут последние шевеления, перешептывания и рассаживание запоздавших. Потом начал говорить. Смысл его речи был таков, что вся интеллигентская часть служащих переглянулась между собой.
— Я поступил сюда на работу и сначала только присматривался к делу. Я хочу сказать, что я увидел. Если вы скажете, что я справедливо говорю, то давайте исправлять, несмотря на сопротивление некоторой части работников. Как бы эта часть велика ни была. Может быть, мы ее потом значительно уменьшим.
Первые ряды сидели и смотрели перед собой с выражением, которое говорило, что, если их позвали и посадили сюда, они будут сидеть, и «что осла можно привести к воде, но…». В дальних же рядах эта фраза заставила всех зашевелиться и значительно переглянуться.
— Мои наблюдения идут по двум линиям, — продолжал Полухин, совершенно не обращая внимания на шевеление в задних рядах, — первая касается самой работы, которая мне кажется позорной в нашем Союзе. «Здесь работают для науки», — говорят мне, а эта наука так законопачена в этих стенах, что она никогда не дойдет до масс. На что же нам такая наука?
Он остановился, как бы ожидая ответа, но первые ряды сидели всё с тем же выражением, как вначале. И как кто укрепился взглядом на какой-нибудь точке, — кто на ножке стола, кто на бахроме сукна, — так и сидел.
— Мы собираем и собираем, а какой толк от этого для пролетариата, которому некогда к нам ходить и смотреть? Да мы ничего и не показываем. А что показывать? Царские постели и старинные ковши для воды? Это и до революции так показывали.
Кисляков, оглядывавшийся со свободным видом человека, совесть которого чиста, встретился взглядом с сотрудником, сидевшим сзади (это был низенький, полный человек с лысой головой и маленькими белыми бровями). Тот, удивленно приподняв брови, отчего вся тонкая кожа его лба собралась в мелкие морщинки, молча значительно посмотрел на Кислякова. Кисляков не ответил на его мимику.
— А вот нам надо придумать, как теперь работать и как теперь показывать, — продолжал Полухин, в то время как белый Чуриков с видом живейшего согласия на каждом его слове ударял концом карандаша по столу, как будто Полухин говорил то самое, что и он думал. — Это — первая линия. А вторая линия та, что здесь между некоторой частью работников существует как будто тайный сговор… (Жидкие брови лысого сотрудника, сидевшего сзади Кислякова, совсем полезли на лоб). Они употребляют все усилия к тому, чтобы поступающих новых работников из пролетариата ставить в такие условия, что они не могут работать, не приходят к ним с товарищеской помощью и указаниями. И сами работают как чиновники: отсидел свой срок и кончено. У нас за месяц не было ни одного собрания, ни одной совместной прогулки и экскурсии. Все отдельно живут. Теперь у нас незначительный процент комсомола, когда я поступил — его вовсе не было. Вы хотите готовить себе смену, — сказал вдруг, неожиданно обращаясь ко всему залу Полухин, и в щеке его, около мертвого, стеклянного глаза что-то дрогнуло, — а мы должны подготовить свою смену! — почти крикнул он, сделав в воздухе отрывистое движение рукой.
Он как будто потерял нить мысли и передвинул перед собой на столе графин с водой. Потом опять продолжал:
— Рабочий класс проводит свою железную линию и сумеет стряхнуть с своей дороги всех, кто тормозит дело и вставляет палки в колеса, кто по своей природе неспособен войти в коллектив. Нас пугают, что мы не обойдемся без старых специалистов. Обойдемся. Может быть, временно понесем убыток, и большой убыток, зато мы будем знать, что к собственному карману сторожа ставить не надо, так как из него берет только своя рука. Так?
Он опять сделал резкое движение рукой вниз. Значительная часть аудитории, комсомольцы, технические служащие и некоторые из сотрудников зааплодировали.
Другая же часть, даже те, кто смотрел упорно на ножки стола и на бахрому, в ужасе оглянулись, как оглядываются солдаты, которые рассыпались спокойно в передовой цепи и в это время сзади засевшие молодцы вдруг трахнули по своим.
— На первых порах нам необходимо принять десять человек из нашей смены. И придется потесниться некоторым из старых работников.
Он сел, как всегда, прямо, касаясь всей спиной задинки стула, и оглядывал зал так спокойно, как будто он ничего не говорил.
Потом сейчас же поднялся и сказал:
— Кто желает высказаться?
Интеллигенция вся молчала. Только послышался в наступившей тишине французский язык Марии Павловны, которая всем боком повернулась на скамье к своей соседке и возбужденно говорила с ней.
Встал Андрей Игнатьевич. В его высокой барской фигуре было скромное достоинство и в то же время явное намерение сказать нечто, что может показаться очень неприятным «товарищу директору». Вся интеллигенция так и поняла его выражение, и все с замиранием сердца и благословляющими взглядами ждали его смелой речи.
Он обвел взглядом собрание и, как бы почувствовав поддержку, сказал:
— Наш новый товарищ директор хочет заставить науку работать на площади…