Борис Володин - Возьми мои сутки, Савичев!
Савичеву все это показалось смертельной несправедливостью, но тем не менее все это строго отвечало порядку: специализацию официально отменили как раз с их курса, и все, что он приобрел и чего не приобрела Тартанова, было их личным делом. Правда, черной Маше тоже хотелось быть хирургом уже довольно давно, но ей как-то не удавалось выкраивать время для бдений в клинике, потому что она года два как вышла замуж за художника, отчаянного домоседа. А получить работу именно на сорок девятом для нее тоже было подарком небес: два часа — и она у своего художника или он у нее, да и чтобы отпустили отсюда в Москву, можно, наверное, допроситься, прежде чем пройдут положенные три года, — сюда-то легче было найти врача, очень уж место удачное. Все получилось как в кинотеатре или в поезде, когда на одно место даны два билета и один из пассажиров или зрителей на том месте уже сидит.
Правда, в больнице с полгода пустовала вакансия ординатора акушера-гинеколога, и, зная про это, Савичев решил про себя, что, в конце концов, можно годик-другой, пока Тартанова переберется в Москву, поработать и акушером. По этой части он за практику да за учебу тоже немного набил руку.
Ему становилось всегда радостно, когда при нем — а то еще и при его пособии — рождались дети, и матери, как бы ни были измучены, почти все были рады тому, что все хорошо окончилось и вот у них тоже по ребенку.
Правда, первое время, когда он попадал в родовой блок, он торчал около рожениц непрерывно — боялся отойти, чтобы чаю выпить. Хоть он и знал назубок все о механизме родов и о времени, какое занимает каждый этап, ему тем не менее постоянно казалось, что все вдруг может пойти не по правилам: он отойдет, а женщина вдруг родит молниеносно и без помощи и может случиться несчастье — все оттого, что он отошел. Эта боязнь закрепилась у него надолго еще оттого, что самые первые роды, которые он принял — еще в клинике, на четвертом курсе, — были очень быстрыми. Женщина рожала, кажется, в третий раз. Все у нее шло спокойно и быстро — потому-то ему и разрешили принять за акушерку эти роды. Так быстро все шло, что он еле успел помыть руки и почти не понял, что и делал-то, хотя акушерка, стоявшая рядом, сказала, что делал он все хорошо.
У него было ощущение, будто все получилось само собой, — в общем-то, в этом была большая доля истины, — и когда он принял мальчишку, тот сразу чихнул, сморщился, закричал и, подтверждая реальность своего прихода в мир, еще пустил Савичеву прямо в лицо сильную светлую струйку, и Савичев, вытерши глаз о плечо, пробормотал что-то вроде «Ух ты, милый!» — и акушерка, и даже мать рассмеялись.
И потом, когда на занятиях и на практике он принимал роды, то каждый раз подумывал, не стать ли ему акушером, но когда попадал в хирургию, хирургия перетягивала; несмотря на это, акушерством он занимался очень серьезно — много серьезней, чем детскими или глазными болезнями.
Он занимался им серьезно еще потому, что собирался ехать на участок, — не рассчитывал, что останется в Москве или что выпадет ему по трамвайному билету сорок девятый километр. А на участке хирург акушерством должен владеть всерьез. И, в конце концов, оперативное акушерство — это ж просто часть хирургии, отделившаяся от нее область. В каждой области хирургии свои особенности, в акушерстве тоже. И если в акушерстве много неинтересной нехирургической работы, так и в самой хирургии ее много.
И еще дело было не в хирургии, и не в акушерстве, и даже не в сорок девятом километре. В те дни ему надо было еще просто почувствовать, что жизнь его наконец определилась и устроилась, и неплохо, и он — очень нужный человек, которому смотрят в руки и в рот.
Ребята с курса, с которыми он дружил, все уже разъехались — кто на отдых, кто на работу. Близких в Москве была только та тетка. Ни жены у него тогда не было, ни невесты. Могло быть совсем по-другому, но не было.
Не было — и все, и неважно, как это получилось. Лилька появилась после.
Потому, когда узнал, что Тартанову уже зачислили, он так быстро и согласился внутренне с тем, что пока поработает акушером.
Но устроилось все не сразу. Лещов — главный врач больницы сорок девятого километра — вдруг взял и не захотел зачислять его на ту вакансию. И это потому, что заведующей отделением и районным акушером была жена самого главврача, и жили они в шести километрах от больницы в собственном доме, который купили на накопленные за девять лет Крайнего Севера деньги. В доме завелось хозяйство, и много чего предстояло еще благоустраивать. Лещову — да и жене его, наверное, хоть она об этом и не говорила сама, — хотелось, чтобы второй врач отделения был опытный: для него в синеньком домике при больнице месяца три как придерживали комнату, — жил бы он там, почти не отлучаясь, и тогда бы Анну Даниловну при всяких акушерских неотложностях не вызывали бы из дому, не привозили бы середь ночи на санитарной машине. И вообще — одно дело, когда за молодого специалиста отвечает хирург Павел Петрович, а другое дело — хлопоты Анне Даниловне.
Не все, конечно, но многое из этого Лещов, почесывая маленькие, как клякса, усики, объяснил Савичеву сам и сразу.
Дня четыре пришлось понервничать да покататься попусту меж Москвой и сорок девятым. В облздраве Савичеву говорили, что Лещов только зря голову морочит себе и людям — порядка ему не переступить. А Лещов, завидев Савичева, садился в больничный «Москвич» и укатывал спорить в облздрав.
У Савичева кончались последние пятирублевки, а деньги были еще старые. На второй или третий день разъездов он уже навострился подсаживаться в мотоколяски к патрульным автоинспекторам, то и дело заглядывавшим в больницу. У инспекторов участок кончался почти у самого города, оттуда билет до центра в автобусе дальнего рейса стоил уже рубль, а не пять. Наконец, осатанев, Савичев взял да и привез на сорок девятый свой чемодан, тюк с постелью, три свои стопки книжек, поставил все в кабинетишке Лещова и сказал, что как бы там ни было, он вот возьмет и станет в этом кабинетишке жить.
Главврач сорок девятого немного покричал патетически и сказал все-таки, чтобы Савичев — бог с ним, коли он как кремень, назавтра вышел работать, а ночевал бы пока в ординаторской одноэтажного хирургического корпуса, там стоит совсем новый раскладывающийся диван-кровать.
Надо, мол, прежде чем заселять комнату, сделать в ней ремонт.
История с тем ремонтом тянулась месяц — день в день. Лещов говорил, что его все обманывают маляры, но до Савичева дошло от кого-то, что Главный ждал возвращения из отпуска одного облздравского человека, с чьей помощью он рассчитывал кого-нибудь из своих новеньких молодых специалистов куда-то перевести, чтобы в той еще не ремонтированной комнате поселился все-таки запланированный им врач с опытом, стажем и акушерской категорией.
А Савичев все жил и жил в ординаторской. Однако на том диване-кровати, ему предоставленном в распоряжение, должны были кроме него располагаться еще и дежурившие врачи. А из всех дежуривших только двое — хирург Павел Петрович и заведующая детским отделением — жили при самой больнице в синеньком домике. Когда была работа, они с больными возились не в ординаторской, а в приемной, или в перевязочной, или в операционной, наконец. А когда работы не было, им и в ординаторской делать было нечего, домой шли. Понадобится — так до синенького домика ненамного дольше, чем в Градской с первого этажа на пятый. Но их было лишь двое, и в том месяце они дежурили дня по четыре. И потому кроме восьми будних суток, да еще трех воскресений, — в четвертое ему самому досталось дежурить по расписанию, — пришлось Савичеву все ночи, чтоб диван был только в его распоряжении, часов с девяти-десяти подменять всех дежурных.
…Потом всякое бывало. Были ночи, когда в больницу никто не приходил, и никого не привозили, и никому из уже лежавших в палатах людей не становилось худо, и спать было можно ночь напролет, и по шоссе близ ворот прогуливаться и даже по лесу — правда, удаляясь лишь так, чтобы услышать зов. А тут — все двадцать из тридцати ночей то одно случалось, то другое.
Не успевал он прилечь, как приходилось подниматься и прописывать норсульфазол дядечке, раньше полуночи не догадавшемуся принести врачу свой грипп. Или из пионерского лагеря привозили сверзившегося на ночь глядя с дерева или крыши мальчишку. Или надо было катить в соседний поселок, на срочный вызов к женщине, у которой после очередной семейной ссоры стало замирать — вот совсем-совсем замирать, доктор! — сердце.
Он устанавливал или научно отрицал «факт употребления алкоголя» шоферами, которых привозили в больницу автоинспекторы. Извлекал из глаз соринки, зашивал раны, переливал кровь пациенткам, обескровленным после абортов, произведенных гастролировавшей в одном из сел подпольной повитухой, а потом бежал в родильное отделение, потому что там тоже что-то происходило. А там все время что-то происходило — почти каждый день, почти каждую ночь. Полоса была такая: то рожала женщина, которой год назад делали кесарево, и он дрожал, что вдруг случится беда. И эклампсию ему привезли, и другого было немало, а он был совсем зеленый акушер, но ему везло, у него все получалось, и еще под его началом были четыре великолепнейшие, опытнейшие акушерки, просто богини, и когда стоило ему подсказать, они подсказывали, и он их слушался, и у него все получалось.