Борис Порфирьев - Костер на льду (повесть и рассказы)
Когда сознание полностью вернулось ко мне, я понял, что мы все еще едем. Снова слева от меня было стекло, и я опять попытался взглянуть в него. Оказывается, ночь еще не кончилась. Это была самая длинная ночь в моей жизни. «Летучка» мчалась по ровной дороге, возможно, по асфальту. Рука и нога у меня перестали ныть, но я почувствовал, что страшно замерз. Грубый брезент носилок не спасал мою спину от холода. И когда мы, наконец, остановились, мне уже все было безразлично. Мои носилки вытащили из машины и поставили на снег. Вновь в свете, падающем из дверей, я увидел санитаров, которые носили раненых. Санитары были в полосатых пижамах,— очевидно, выздоравливающие. На улице все еще шел снег. Снежинки таяли на моем лице. Мне хотелось закрыться, но я не решался вытащить руку из-под одеяла, так как знал, что стоит пошевелиться, как боль проснется и не даст мне покоя. Сейчас она притаилась где-то, и я стерег ее сон. Я совсем замерз, а снег все таял и таял на моем лице. Но сознание уже больше не покидало меня, и я приглядывался к окружающему. Мы находились около тяжелых резных дверей с большими медными кольцами вместо ручек. Стекла в дверях заменяла фанера. Каменные избитые ступеньки и асфальт перед ними были чисто подметены. Один из санитаров ступил на заснеженный газон, на котором стояли мои носилки, и предложил мне папиросу. Я ничего не ответил ему и закрыл глаза. Я по- прежнему боялся спугнуть притаившуюся боль.
Потом меня понесли по каким-то лестницам. Было темно, и я лежал с закрытыми глазами. Но вдруг яркий свет заставил меня открыть их; когда я начал осматриваться, меня опустили на пол, в самых дверях. Вся комната была заставлена носилками. На деревянных диванах вдоль стен сидели раненые. Их было много. Я подумал, что до нас пришло несколько машин.
Комната была высокой, и потолок ее украшали лепные орнаменты и цветные пухленькие амурчики, порхающие по голубому небу. В простенках между высокими окнами, зашторенными синей бумагой, висели узкие зеркала в бронзовых рамах. Зеркал было много, так же как бронзы и красного бархата. Только все это давно закоптилось, растрескалось и облупилось. Керосиновые лампы отражались в зеркалах.
Маленькая старушка в грязном халате, натянутом на пальто, записывала раненых. У нее было усталое лицо. Такие же усталые, как и она, девушки сидели рядом с ней; видно было, что всех их подняли в середине ночи.
Мне было удобно и покойно лежать здесь и наблюдать за окружающим. Деревянные диваны постепенно начали освобождаться, зарегистрированные раненые выходили в дверь в противоположном конце приемного покоя. Только один парень сидел на стуле и разговаривал по телефону. Я сначала было решил, что это женщина, так как бинт на его голове принял за косынку. Парень, очевидно, разговаривал с девушкой. Я слышал, как он уговаривал ее прийти в госпиталь. К моему огорчению, старушка в халате не дала ему договорить, и парень, положив трубку, взял с полу... гитару! — и вышел из приемного покоя.
Мой взгляд продолжал скользить по комнате, остро видя самые различные детали, с тем чтобы тотчас же забыть о них.
Через некоторое время мое внимание привлек какой- то шум, и я оглянулся на двери, ведущие из приемного покоя. Парень с гитарой стоял в их проеме, пытаясь вырваться из рук немолодой медсестры. Она дергала его за гимнастерку, торчавшую из-под мехового жилета, и кричала:
— Молодой человек, отдайте огнестрельное оружие!
Не сумев справиться одновременно с ним и с пружиной тяжелых дверей, она на миг выпустила парня, и он, волоча ногу, бросился в приемный покой, ловко перешагивая через носилки. Разозленный, он остановился недалеко от меня и отрезал:
— Я не молодой человек, а гвардии старший сержант! И пистолета не отдам!
Все с любопытством наблюдали за ними.
Женщина беспомощно огляделась вокруг и, круто повернувшись, заявила:
— Мне не отдадите, так замполиту отдадите,— и скрылась за дверью.
— Выручайте, хлопцы,— сказал парень, обводя взглядом носилки. Гитару он держал за гриф.
Я подумал: «Если старушка не выдаст, мы спрячем пистолет». На девушек я надеялся.
— Быстро сюда,— сказал я, и он торопливо шагнул ко мне, припадая на правую ногу.— Есть бинт?
— Нет,— он растерянно похлопал себя по карманам.
— У кого есть?
Одна из девушек, покосившись на старушку, которой я боялся, сунула руку в карман халата и незаметно бросила на соседние носилки индивидуальный пакет. Еще мгновение, и он оказался у меня в руке. Я хотел сбросить одеяло, но не смог и сказал:
— Давай, прибинтовывай к бедру.
Парень положил гитару, склонился надо мной и стал неловко снимать с меня одеяло.
— Осторожно!— крикнул я на него.— Это все-таки нога, а не деревяшка!
— Ну, не сердись, потерпи,— сказал он.
— Да хватит! Не на рану же ты его хочешь класть?!
— Ну, потерпи, потерпи, дружок,— говорил хромой. Потом он поднялся с колен и из внутреннего кармана мехового жилета достал пистолет. Это был красивый трофейный пистолет, по-моему, бельгийской марки, с удобной, врастающей в ладонь, рукояткой. Когда хромой приложил его холодную металлическую поверхность к моей ноге, меня бросило в дрожь. Я снова крикнул:
— Балда! Нельзя осторожнее?
Он промолчал и начал прибинтовывать пистолет. Я не мог приподняться и увидеть, как выглядят мои ноги, но подумал, что я сейчас, очевидно, похож на мумию. Пока он бинтовал меня и закрывал одеялом, мне стало плохо и у меня закружилась голова. Рана пылала. «Вот если бы этот холодный пистолет приложить к ней»,— подумал я.
— Ну, спасибо, дружок,— сказал хромой.
— Иди, иди. Потом будешь благодарить,— ответил я сердито.
В это время в дверях появилась давешняя медсестра; за ней шла молодая девушка. У нее были волосы цвета спелой соломы, смуглое лицо и ярко накрашенные губы. Но больше всего меня удивило ее шелковое платье — оно было из другого мира, казалось неправдоподобным рядом с гимнастерками и халатами сестренок.
— Здравствуйте, товарищи,— сказала она ледяным тоном, поглядев на нас через плечо.— Простите, Наталия Ивановна,— обратилась она к старушке за столом,— я вам чуть помешаю.— Она немного помолчала.— Кто здесь Шаромов?
— Я,— отозвался хромой, поднимая с пола гитару.
— Пойдемте со мной к комиссару.
— А что я у него не видал?
— Пониже на полтона, товарищ боец!
— Гвардии старший сержант,— поправил ее Шаромов.
Девушка взглянула в листочек бумаги, который держала в руках:
— Извините.
Шаромов посмотрел на меня и что-то хотел сказать. Девушка напомнила:
— Я вас жду.
Шаромов медленно перенес ногу через мои носилки, потом обернулся, запустил руку в карман мехового жилета, достал полную горсть орденов и медалей и положил их мне на одеяло:
— Похрани пока и это.
Девушка смотрела на него бесстрастными, холодными глазами:
— Ну?
Шаромов нащупал в кармане еще одну медаль. Она со звоном упала на те, что лежали на моем одеяле. Шаромов обернулся ко мне:
— Фамилия-то как?
Я назвался.
Он вскинул гитару на плечо, помахал мне рукой и пошел к дверям.
— Не туда,— строго сказала девушка. Она указала на вход и, дождавшись, когда он сделает несколько шагов, направилась следом. Она перешагнула через меня, словно я был мумией, а не мужчиной.
Тяжелая дверь закрылась за ней. Я взглянул на старушку, и мне показалось, что она усмехнулась вслед девушке.
Вскоре рана на ноге снова так заныла, что я уже ни о чем, кроме нее, не мог думать. Я был очень рад, когда меня, наконец, записали и, закутанного с головой новым мягким одеялом, понесли через двор. Холод прохватил мое тело насквозь. Меня снова несли по лестницам.
Когда сняли с моего лица одеяло, мы уже были в длинном коридоре. Молоденькая санитарка поднимала с окон маскировку. На улице начинало светать. По коридору шли двое раненых. Поравнявшись, они наклонились надо мной. Старший спросил:
— Откуда?
Я ответил.
— Земляки,— сказал он.
— Мы все земляки,— отозвался молодой.
Они прошли умываться.
В палате, куда меня принесли, никто уже не спал. Около новичков сидели раненые. Одна койка, слева, у самых дверей, была свободна. Палатная сестра и санитарка подхватили меня и положили в чистую постель. Раненые столпились подле койки. У большинства из них были серые, землистые лица; некоторые, очевидно, давно не брились. Кто-то протянул мне папиросы, но сестра зашумела:
— Опять в палате курить?
Ее стали уговаривать, чтобы для новенького, «тяжелого», она сделала исключение.
Мне протянули спичку к самому лицу. Табак был хороший, и я затянулся и высвободил здоровую руку из-под одеяла. Один из раненых, усатый, скуластый, поинтересовался, откуда я. Я ему ответил, и он спросил, как обстоят дела на «дороге жизни» и вообще. Говорят, что немцы ее здорово бомбят? Говорят, что нет никакой возможности перебросить сюда войска с «большой земли»? Что я слышал об этом? Я возразил, что все это ерунда, и рассказал о том, как по Ладоге переправляют грузы. А они вот здесь слышали совсем другое. Все это ерунда, повторил я, «дорога жизни» действует вовсю. Ну, а как на «большой земле»? На «большой земле» все в порядке, ответил я. Эх, скорее бы его отправили туда, сказал усатый. Что ему делать здесь с одной ногой? А там, все-таки, глядишь, принес бы какую-нибудь пользу; он токарь, в Нижнем Тагиле работал. Я сказал, что он еще попадет на родину и поработает. Да, он тоже так думает, вздохнул он; а то здесь долго ему не протянуть — того и гляди сыграет в ящик, как его сосед по койке вчера сыграл; голод и холод, на фронте все- таки лучше. Ничего, сказал я, только не надо унывать, сейчас по Ладоге день и ночь в Ленинград везут продовольствие. Все на фронт в первую очередь, вздохнул он, а сюда и не перепадает ничего...