Рустам Валеев - Браво, молодой человек!
— Нет, — быстро сказал Оська и стал одеваться. — Слушай, — сказал он вдруг, — Пугачев, по-моему, жил все-таки в этой пещере.
— Я уверен, что жил, — сказал Рустем.
— Слушай, о чем ты говорил с Мусавировым? Ты только не сердись…
Рустем молчал.
— Ты не об этом?.. Вот в газете хвалят завод — перевыполнение плана, экономия фонда зарплаты. Это же чепуха! Как мы сейчас работаем, мы работаем, что нам положено, и еще тянем третью смену. И не получаем за это ни черта. Вот и перевыполнение, и большая экономия. А изоляторы колются, как орешки!..
— Вы!.. — четким громким голосом сказал Ильдар, подшагивая к Оське. — Вы, прыгуны несчастные… да я сто раз прыгну в омут!.. я сто раз поверю, что Пугачев жил в пещере. Это уж точно, — нервно стал он усмехаться.
Рустем спросил:
— Ты чего бзыкуешь?
— А того… того, что я не дешевка, я никогда не считал, сколько я переработал лишнего! И копейки не подсчитывал!
— Что с тобой происходит, чтоб тебе пусто было? — сказал Рустем с досадой и, взяв его под мышки, придвинул к себе близко, так что слились два горячих дыхания.
Ильдар вырвался. Губы его по-ребячьи напухли и стали подрагивать.
— Со мной ничего не происходит! Это с вами, с вами происходит. — Он хотел внушить, так настойчиво внушить, что именно с другими, а не с ним происходит что-то.
— Ты думаешь, я из-за рубля? — тихо спросил Оська. Он был крайне возбужден, бледен. Резко дергаясь всем телом, стал подходить к Ильдару.
Если бы Рустем не вмешался, они расквасили бы друг другу физиономии.
Ильдар кричал:
— Ненавижу!..
— За что, чудак ты этакий?
— За все! Трепачи… все болтают про знаменитый завод, а сами…
— Знаешь, — сказал Рустем, — а я бодрячков таких ненавижу. И Оська дело говорит. Не надо о б л и ч а т ь. Быть абстрактно честным и правым — это не так-то уж трудно. А ты будь правым, когда… когда чертовщина какая-нибудь тебе мешает.
— Я верю Георгию Степановичу, — глухо сказал Ильдар.
— Ну, у Георгия Степановича опыт, ум, он правильный человек. Но ведь и я… гораздо старше тебя.
Ильдар с интересом поглядел на брата. С лица его даже сошло злое, придирчивое выражение.
— Ты мог бы поверить и мне, — продолжал Рустем.
— А почему, — перебил Ильдар, — а почему и главный инженер считает, что Георгий Степанович прав? Почему другие не возражают? Почему вы? Вы просто крамольные дураки и нападаете на стариков!
Рустем усмехнулся:
— А я считал, что для молокососов я достаточно дряхлый.
— Ты? — повеселел Ильдар. — Ты так считал? Да? — Веселели, веселели его глаза. — Это точно? Да?
— Да уж будь уверен, — вроде бы небрежно ответил Рустем. — Будь уверен.
Глава девятая
1До последней минуты стоял Галкин на площадке у самой двери, и провожающие суетной разгоряченной гурьбой вытеснялись из вагона, толкали его локтями, боками, а потом поезд тронулся, и проводница, отступая, толкая его крепкой тугой спиной, убирала площадку и закрывала дверь. Она обернулась, и уже наготове были какие-то сурово-дежурные слова, но она ничего не сказала, она увидела коренастого седого мужчину с широким смущенным лицом, на котором озабоченно взмигивали близорукие глаза.
Она поглядела на него, как глядят одинокие немолодые женщины на пожилых мужчин.
— Дверь не открывайте, хорошо? — мягко сказала она. («На ходу поезда открывать двери воспрещается», «Бросать окурки здесь нельзя».)
Он кивнул ей, она ушла в вагон.
Он все оттягивал ту минуту, когда войдет в купе, и там его укачает однообразие долгой езды, скуки, тягучих мыслей. Он ругал себя, что не полетел самолетом — теперь вот тащиться больше суток.
Давно промелькнули закопченные деповские ряды, водокачка, привокзальные строеньица, и началась степь — он все стоял и не шел к себе. Давеча, когда он зашел в купе, чтобы поставить чемодан и повесить плащ, он заметил, что на полке напротив устраивается паренек в зеленой тенниске и спортивных шароварах, одна верхняя пустовала, на второй кто-то уже похрапывал, было душно и очень пахло винным перегаром…
Глазу утомительно было глядеть: белое небо и белая степь, и между ними круженье белого зноя.
Тащиться больше суток… Он немного усмехнулся, вспомнив, что в сорок шестом добирался до Москвы почти трое суток. Место его было в общем вагоне, и он большею частью стоял на площадке, как теперь, у окна. До самой Уфы ехал с ним старый татарин. Он сидел на мешке. Он был в тюбетейке и держал на коленях каракулевую шапку.
— Далеко едешь, бабай? — спросил Галкин.
— Домой, — сказал старик.
— Далеко?
— Далеко, — сказал старик.
— Казань? — улыбнулся Галкин, зная, что тихгородские татары, даже те, кто родился и вырос здесь, отправлялись летом в родные места, и это «домой» могло означать, что старик едет еще раз — может, последний — поглядеть на Казань.
Галкина очень трогало, когда его рабочие — и пожилые, и кто помоложе — просили отпуск летом и говорили, что очень нужно, он спрашивал: «Для чего?», и ему отвечали: «В Казань надо». Сейчас была глубокая осень, но старик, видно, не собрался летом и ехал теперь.
— Казань? — повторил Галкин, дружелюбно улыбаясь.
— Казань, — сказал старик, удобнее, плотнее усаживаясь на мешок и взглядывая на Галкина с чуть виноватой улыбкой, что не сразу отозвался на дружелюбие попутчика.
Галкин помнит, как повеселел, подобрел — верность дороге в родные места жила и в нем, и сколько раз, мысленно, он проезжал той дорогой…
В восемнадцать лет он уехал строить Магнитку, мировой гигант индустрии. Он и сейчас — точно миновала одна только ночь, и он выспался крепким молодым сном, а утром обостренней и богаче воображение — он и сейчас очень явственно помнил и то горячечное состояние, как предвестье не вкушенного еще восторга, и нетерпенье, от которого он худел и безумел, и презренье к глухоманному своему житью в этом старокупеческом городе, и по сю пору продолжающем хранить в памяти обывателей сытую нэповскую пору; и долгожданный лязг вагонов; и само начало, медленное начало движения — туда, т у д а! — и высокий возглас паровозного гудка, и как пели «Мы молодая гвардия…», и то мимолетное, что всего лишь задевало на миг взгляд (но не задерживало внимания, потому что все было обращено туда, к т о м у, что ждало впереди): как летит с плавностью беркута облако над степью, и под ним мягкими перекатами меняют цвет ковыли от нежно- до густо-зеленого; как цепко ухватился корнями в затвердевающую под солнцем землю еще зеленый, еще живой куст курая, скоро он иссохнет, и ветер легко стронет его с места и покатит, и станет курай бродягой перекати-поле. И то огорчение, почти горе, когда оказалось, что за Карталами дороги нет. И то, как строили все лето и начало осени железную дорогу и приехали к горе Магнитной в студеную, с резкими ветрами, октябрьскую пору.
Позже этот отрезок пути не миновали поезда, следующие по линии Кузбасс — Магнитострой. С каким огорчением он прочитал однажды в окружной газете заметку. Автор сетовал, что путь слишком «ступенчатый», надо бы — минуя Карталы; выгодно ли гонять вагоны по двум сторонам треугольника? не лучше ли направить их по прямой третьей и сократить путь на 90 километров?
Какими неумными, кощунственными показались те вопросы молодому Галкину, и он исписал целую тетрадь про то, как строили дорогу, и послал в редакцию. Напечатали; еще долго ходили поезда по тому участку, и он думал, что его письмо сыграло тут существенную роль. Потом все-таки путь был сокращен…
Счастливейшая пора, о которой и тогда, и позже он вспоминал с трепетом нежности, с суеверным что ли испугом, что вся преданность еще не родившемуся городу вдруг иссякнет, и все потом потечет тихо, нудно.
Пора, совместившая под одним небом и грабарей с их допотопными телегами, и первоклассных заморских спецов, и бывшего тряпичника, а теперь мирового бригадира бетонщиков Хабибуллу Галиуллина, и знаменитого писателя Катаева, который написал о них книгу «Время, вперед!», и злобу богатого казачья, и доброту рабочего люда.
Так он ехал и вспоминал дорогу на Магнитострой, и трудности, которых перепало ему в том, сорок шестом, году предостаточно, не казались неодолимыми.
«Ты что, директор, выдумываешь? — говорили ему в Тихгороде. — На какое дело ты требуешь миллионы? На какие-то стекляшки? И это в то время, когда страна залечивает раны? Чудак!»
В Тихгороде идея о создании экспериментального цеха была безнадежно похоронена.
В министерстве завотделом сухо повторил ему ту же мысль — о том, что не ко времени его теперешние заботы. Галкин запротестовал, и чувствовал сам, как он рискованно горячится, злится, говорит грубо, с вызовом.
— Георгий Степанович, — усталым мягким голосом сказал завотделом, — ей-богу, других забот у государства много, и никто вам миллионов не даст. Повремените, ей-богу, и все будет неплохо.