Рустам Валеев - Браво, молодой человек!
Ты поддашься Панкратычу? Никогда, никогда! Балансируй, приятель, соблюдай закон равновесия и бойся встречи с теми, кто не признает закона равновесия, кто не хочет инфарктов и давлений, но и не пугается их! Впрочем, мне его немного жаль.
— Привет! — восклицает Мусавиров и машет тебе рукой и улыбается при встрече. — Желаю успеха на новом поприще!
А ты кивнешь ему слегка и пройдешь к себе в цех, к туннельной печи, где ты теперь мастером.
Вот бы с кем схватиться и биться, пока он не запросит пощады. Но недаром он прожил на свете. От схваток лицом к лицу он уходит так умело, так искусно!
Что ни говори, а эта треклятая умудренность служит верную службу. Так что же, может, и тебе подождать, пока не умудришься?.. Ну что ты, ей-богу, несешь чепуху? Ты умеешь ссориться. Надо ссориться. Ведь ты не устанешь ссориться? Нет, нет!
Так о чем речь-то? Да о том, что ты довольно успешно разрешаешь проблемы, и все у тебя становится на место, и — браво, молодой человек, будь добр и весел!
И с Ильдаром, занозистым братцем, не то чтобы гладко… но честно, Все честно — без святой лжи, без назиданий и увесистых похлопываний по неокрепшему плечу. И у него все станет на свое место — тебе бы его заботы. Учись у старшего брата — и не пропадешь.
Браво, молодой человек! Ты всемогущ, и все у тебя в порядке.
2Я спешу…
Какое чудо пятилетний ребенок, как восхищает он родителей, как милы с ним родные и знакомые.
Как симпатичен пятнадцатилетний подросток. Юные плечи обещают развернуться широко, мощно, многообещающе лыбятся пятерки в дневнике, логические соображения о дядях, кибернетике, о Ваське, о Ленке говорят о том, что в будущем он станет весьма мыслящим человеком.
Но в общем-то их никто еще всерьез не принимает — что-то будет, что-то ожидается. А когда тебе за двадцать, точнее, под тридцать, тут — да-а. Дело не в том, что двадцать пять больше, чем пятнадцать, и не в том, что на свои деньги покупаешь брюки, и не в том, что у тебя жена и что ты работаешь. А — ты думаешь: как я работаю и живу, и хорошо ли, плохо ли другим, оттого что ты что-то там делаешь в жизни.
Я спешу…
Очень длинной была наша с Жанной дорога друг к другу. Теперь мы вместе, это прочно, нерушимо — ни я от нее не уеду, ни она. Для нас — потускнели невзгоды, взошла ясность, которую мы ждали и которая была предопределена всей нашей надеждой, долготерпением, верой.
Все эти годы мы — каждый в отдельности — знали одну истину: верить, встретиться, быть вместе — это счастье, за которым нет другого, большего счастья и нет беды. А в эти дни открыли еще одну: двое не могут быть счастливы, если плохо третьему.
Я спешу — тревожно мне за маму, очень страшно, если вдруг она не успеет благословить нас, если не станет ей радостно от нашей радости.
Жанна всегда меня понимала. И вот в один прекрасный день мы поднимаемся по ветхим ступенькам нашего старого дома, я открываю дверь, и вместе мы входим… все н а м очень знакомо по давним дням, и все быстро узнается, и все смущает. Дверь в горницу прикрыта, там тишина, такая, будто никого там нет.
Мы вошли.
М ы в о ш л и, м а м а!
Она не пошевелилась. Взгляд ее не шевельнулся, но смотрела она на нас, точнее, смотрела на дверь, и когда мы вошли, оказались под ее взглядом. Но когда мы подошли к ней, она не смотрела на нас, все туда, прямо, на дверь были открыты ее глаза.
— Мы пришли, — тихо сказал я. — Это Жанна.
Я взял ее руку, в свою, и Жанна коснулась ее руки и моей, и несколько мгновений мы молчали. Это мы молчали с Жанной, а она… будто уже не жила.
Я ничего не говорил. Ей было все равно.
Мы долго сидели возле нее и молчали и, когда уходили, обернулись, она смотрела на нас, как и тогда, когда мы вошли.
3Я ушел в степь, один.
Мне не хотелось быть одному, очень хочется иногда быть вместе со всеми, родными и хорошими людьми, которых ты знал и знаешь всю жизнь — иные уехали и живут в дальних городах и городках, иных уже нет, иных (вспомнишь вмиг) сам оттолкнул нечаянным несправедливым словом, иным не до тебя, — но когда невозможно быть вместе, то лучше быть одному.
Я шел медленно, и впереди такая была даль, такая бесконечная, туманящая взгляд неистребимой яркостью даль, которую можно было сравнить только с тем расстоянием, которое отделяет тебя от человека, которого уже нет ни в этой степи, ни в лесах, ни в городах, ни на одной планете.
Мне казалось, что матери уже нет, как не было отца и брата и тех дней, когда я бежал к валуну один, в отчаяньи, и т о г о прохладного тысячелетнего мерцанья звезд надо мной и валуном.
Странное, страшное спокойствие окружало, захватывало меня и медленно вело вперед, в никуда — очень медленно, как медленно подымается и садится здесь солнце, как не спеша парит беркут, как тихо-тихо катится к горизонту перекатами цветов ковыль.
В этой безмолвной и одинокой степи я был мудр и печален, как, может быть, седой, много повидавший старик.
То мне казалось, что за моей до-о-олгой, девяносто- или столетней, жизнью еще девяносто или сто или столько, сколько у степи этой, лет жизни. Нужен я, не нужен — бог весть? То казалось, что жизнь вся, детей после себя я не оставил, добра сделал немного, и прощаться мне не с кем…
Слишком тиха, глуха в этот заполдневный яркий мертвый час была степь и слишком сильна угнетающей силой — внушить даже самому стойкому из нас мысли о вечности бытия и мизерности твоего, пусть хоть столетнего, существования.
Жужжание послышалось в высоком небе, затем рокот наполнил его и, не вмещаясь в небе, изринулся в пространство между облаками и ковылями.
Я остановился и долго смотрел на белый скоротечный след, оставленный реактивным. Где-то сядет, если уже не сел. Летчик — может, парень с бравой улыбкой на нежных щеках, может, ветеран с железным подбородком — выйдет из кабины, оглянет поле с блещущими тускло бетонными дорожками и деревца у края поля, мреющие в горячем мареве; притопнет подошвой и пойдет, неприметно пошатываясь, быстро привыкая к земле, к ее пыли и тверди — привыкая к земле, к мыслям о недальнем вечере, о чаепитии в прохладной комнате, о жене, о завтрашнем дне…
Господи боже, в этой беспощадной вечности неизбежен завтрашний милый день, просто потому милый, что он уже назревает, что будет!
Ну, хватит тебе, мудрый и печальный старик, мудрить и печалиться, сказал я себе. Хватит! Все преходяще. Печали приходят и уходят. Одолеваешь негодяев. Тебя любит самая дорогая женщина, уважает, в конце концов, юный братец. Браво, молодой человек — все у тебя благополучно!
А тебе нелегко… Ведь совсем немногого мне было надо: чтобы мы пришли, и она улыбнулась, и все было бы хорошо, как было прежде, давно.
Надо было все раньше. Раньше? Пока не болела еще мама? Или годом или десятью годами раньше?
Легко тем, кто плюет на минувшие неудачные дни. Ты ведь не отказываешься от прошлой жизни, она твоя, но когда хочется, когда надо вернуть лучшее в ней… плюет она на тебя, прошлая твоя жизнь.
Ах, Ильдарка, никогда не желай романтических трудностей и прочей чепухи!..
Стоп, что это с тобой! — стоп! Ты соображаешь, что это с тобой происходит? Ты устал, может, надоела тебе вся эта кутерьма, или силенок маловато, а признаться не хочется в том, что слаб или не слишком умен. А оправдать себя надо. И тогда — ах, каким смелым ты становишься тогда и начинаешь: все люди сволочи, плевать мне на людей, на подлую эту жизнь, если так мне плохо…
Это ты говоришь, что тебе плохо. А вообще тебе потом легко — не заниматься делом, а плевать и на прошлые дни, и на людей, и на жену, и на начальство. Тогда ты (после супа) разгадываешь ребусы, решаешь задачки — делимое, делитель — и ни черта не решаешь, что надо решать, над чем корпеть, страдать и радоваться потом.
Стоп, молодой человек!
Ну, остановился и усмехнулся: итак, какие выводы?
Топай-ка, топай — к своему дому, к родным людям, которым с тобой легче и лучше; к тем дням, в которых, может, самое лучшее, что вообще когда-нибудь у тебя будет; еще раз — к тем дням… они неизбежны, дороги и беспощадны, как неизбежен завтрашний день, может статься, тоже беспощадный, но и дорогой…