Анатолий Тоболяк - Попытка контакта
— Ты брось, малыш, — серьезным тоном сказал отец. (Опять «малыш»!) — Это Полин выбор, а не твой.
— Аа! — безнадежно махнул я рукой.
— Он за тебя беспокоится, — миролюбиво сказал отец Поле. — Только и всего.
Лиля вдруг встала.
— Ты куда? — удивился отец.
— Я воды напьюсь в киоске… можно? — растерянно сказала она, озираясь.
— Ясно, можно. Только не исчезай, ладно?
— Нет, не исчезну… — пообещала она и направилась в конец аллеи. Мы все смотрели ей вслед: фигурка у нее была что надо! Затем отец согнутым пальцем смущенно потер переносицу и спросил:
— Ну как она вам? Понравилась?
— Да, папа. Очень, — сразу ответила Поля.
— А тебе, Константин?
Я молчал.
— Ладно, замнем! Ушла, чтобы нам не мешать. Она тебе домой позвонила, Поля?
— Да. Утром.
— Ясно, ясно! Знаете, почему она сбежала? — Он засмеялся. — Ревнует. В частности, к тебе.
— Ко мне? Да ты что? — поразилась сестра.
— Серьезно. Бывает такое. А возможно, и к маме.
— И к маме тоже?
— Да ты не пугайся! Ничего в этом ненормального нет. Просто-напросто она меня любит, — легко сказал отец.
Я уставился на него, и Поля тоже, пораженные такой откровенностью.
— А ты, папа? Можно узнать?.. — вымолвила сестра.
— Отвечаю взаимностью, — так же легко ответил отец. — У нас серьезные отношения.
— Да ну? — вмешался я.
— Что «да ну»? Конечно! Я дорожу Лилей, не то что ты своими красотками.
— А ты… ты ее не обидел? Ты вспомни. Ты ведь иногда можешь обидеть не замечая, — проговорила Поля.
Отец страшно удивился, вскинул брови: разве? Он может обидеть не замечая? За ним это водится? Вот не знал!
— Да нет, Поля! — решительно отверг он. — У нас все в порядке. Идеальные отношения. Просто у нее бзик. Слышишь, Костя! Тебе это знакомо?
— Бзики-то? — процедил я. — А как же! — И вдруг неожиданно для себя размахнулся и запустил свою дубину через аллею в кусты акации. Только свист прошел. И тихо стало. Он смотрел на меня прищуренными глазами, я — на него, а Поля — на нас.
— Так, — сдержанно сказал отец. — Нервы у тебя неважные. Ну ладно. Продолжим нашу беседу. Значит, в Москву собираешься, Поля? А ведь я, честно говоря, хотел предложить тебе поехать со мной.
— С тобой? Куда? — странным голосом спросила сестра.
— В Ташкент.
— В Ташкент?
— Ну да. Здесь ситуация вроде бы сложная, я так понял. А у Лили, хоть и тесно, но могли бы разместиться.
— Ты это серьезно?
— Была такая мысль. А что?
— Папа! — тем же странным голосом сказала сестра.
— Ну?
— Я тебе хочу сказать… Я тебя очень люблю, но ты запомни, пожалуйста, и пойми… Я никогда, ни при каких обстоятельствах не смогу жить с тобой после того, что ты сделал с мамой, — выговорила она.
Отец убрал руку с ее плеч.
— А что я сделал с мамой, Поля? — негромко и подавленно спросил он.
— Сам знаешь.
— Нет, не знаю. Мама жива и здорова. Все эти годы она была счастлива с Игорем Петровичем, так, по-моему. В чем же ты меня обвиняешь?
— Ох, папа! Какой же ты эгоист!
— Я эгоист?! — страшно удивился отец. — Ну, это уж совсем несправедливо!
Не такого разговора он, наверно, ожидал, и вообще, надо думать, он не привык к таким сложным ситуациям… То ли дело, когда летишь сквозь полярную ночь на оленьей упряжке — только бубенцы звенят на оленьих шеях, только каюр кричит: хэ! хэ! — или как там по местному?.. или продираешься сквозь таежный бурелом в сапогах и накомарнике, или восходишь на перевал, задыхаясь от нехватки кислорода… или что там он еще испытал, какие страсти-мордасти?.. ну, скажем, скользишь на лодке-берестянке между пенистыми валунами, или лес валишь, или промываешь золото в лотке… в такие минуты только на себя полагаешься и зависишь только от себя — все просто и ясно, как дважды два — четыре!
И отец сказал растерянно: «Чепуха какая!»
(Сто лет назад, в темном-претемном детстве, ты однажды заболел свинкой и оглох на оба уха. Это были страшные дни, очень смутные, как полузабытый сон. Практически совсем глухой, как пенек, ты замучивал мать просьбами читать сказки, и она, сидя рядом на кровати, часами подряд, надрываясь, кричала, кричала, кричала… Перро, братья Гримм, Андерсен и так далее… а ты разбирал лишь отдельные слова, да еще догадывался кое о чем по движению ее губ и мимике, но требовал: «Дальше читай! Дальше!», как маленький деспот. И она читала. И ты держал ее за руку, не отпуская — это запомнилось! — и больше всего боялся, что она сейчас встанет и уйдет. Тогда — все! Тогда ты умрешь! И еще сильней вцеплялся в ее руку.
Мать не уходила — и по ночам была рядом, и ты выздоровел. А выздоровев, отпустил ее руку, можно сказать, со стыдом оттолкнул, раздраженно крикнув: «Да хватит меня гладить!» — или что-то в этом роде. Уже не позволял к себе прикоснуться, особенно в присутствии малолетних приятелей, и заливался краской от гнева, когда она вдруг неожиданно тебя обнимала и страстно целовала куда попало. «Уу!» — мычал ты, вырываясь, а потом оправдывался перед свидетелями-приятелями: «Лижется, лижется — противно!», а они сочувственно кивали и говорили: «Лижутся, а потом подзатыльник ни за что!» — и вы смывались на улицу, подальше от родительских нежностей.
Но всегда возвращались — и ты тоже. Куда бы ты ни уходил, ни исчезал, где бы ни шатался, по каким подворотням, всегда, сколько себя помнишь, она была рядом, как твоя тень, вторая тень, от которой, как от первой, своей собственной, невозможно избавиться, удрать. Она терпеливо тебя преследовала, она тебя оберегала, мучила, наставляла, кормила, поила — час за часом, день за днем, год за годом, — иногда как добрая фея, иногда как невыносимая наставница, но всегда, неизменно и неотступно, рядом с тобой, словно и не разрывалась та пуповина, которой ты был с ней когда-то связан, словно ты еще не родился и весь, целиком и полностью, зависел от нее, а она — от тебя, утробного плода.
Да, именно так! — думал ты, когда уже научился думать. Это ее высшее предназначение — жить для тебя, и ничего тут не поделаешь. Для того она родилась, чтобы в муках родить тебя и в муках еще больших вырастить из тебя балбеса в метр восемьдесят ростом, такого стыдливого — ха-ха! — что боится сказать ей нежное слово и уже несколько лет вместо «мама» говорит «мать», ибо «мама» уже кажется ему слишком сентиментальным… да, все так.
И это еще цветочки. Близок момент, когда ты под руку введешь в дом свою Татьяну и скажешь, что она твоя жена, а затем сообщишь, что вы хотите уехать и пожить одни.
«Этого не избежать, — скажешь ты. — Не сегодня, так завтра, пойми, мать», — как будто она вот уже год, с тех пор, как тебе стукнуло восемнадцать, не думает только об этом, и только об этом.
И, может быть, в этот момент ты наконец, преодолев себя, сумеешь что-то сделать — например, взять ее за руку или обнять за плечи, как сто лет назад, в темном-претемном детстве, когда замирал от страха, что умрешь, если она покинет тебя хоть на минуту…)
14
А они все еще сидели на скамейке, отец и Поля. А я все еще стоял перед ними.
— Слушайте, ребята, — сказал отец. Он потер ладонью темный, загорелый лоб. — Давайте сразу решим, что вы имеете против меня.
— Да ты что, папа! — закричала моя сестрица. — Неужели ты так понял?
— Погоди, Поля. Сейчас соображу… Дело вот в чем. Я не домосед по натуре. Я путешественник, скажем так. Вы не знаете, а я в четырнадцать лет убегал из дома. Было такое. Сел на поезд и поехал. Хотел добраться до моря. Но милиция меня перехватила. Мать и отец, ваши дедушка и бабушка, устроили жуткую головомойку… до сих пор помню. Они все допытывались, почему я это сделал, а я толком не мог объяснить. Я лишь чувствовал, что мне тесно в четырех стенах дома, тесно в школе, в городе… это была своего рода клаустрофобия, понимаете? Потом вроде полегчало, отпустило. Мне уезжать уже не хотелось. — Он засмеялся. — Это связано с одной моей одноклассницей… ну, неважно. Я думал, что у нас что-то серьезное. Решил даже поступить в металлургический, да и отец с матерью настояли. Но все оказалось ошибкой, ребята. Меня опять… как бы это выразиться… потянуло в дорогу, и уже совершенно невыносимо. Твоя мать, Поля, прекрасная женщина, и твоя, малыш, тоже! — вдруг горячо сказал отец. — Мне вообще везет, должен сказать. Я ни в чем не могу их обвинить, да и Галину тоже — слышали о ней? Но, черт возьми, я ведь никому себя не навязывал и не навязываю. Я никогда не обещал счастья до гробовой доски. А почему? Знаю себя. Такие обещания — блеф, фальшь. И я, ребята, никогда никого не насилую. Все на равных! — разгорячился Ивакин. — Да, я ухожу, когда становится невтерпеж. Но я не планирую уходов, вот в чем дело. Все происходит само собой. Вдруг ловлю себя на том, что привычка заменила чувство, понимаете? Что делать? Жить по привычке? Это значит врать изо дня в день. Я так не могу! Я поступаю, по-моему, честней. Да и, в конце концов, — высказал он заветную мысль, — не только я получаю свободу. Я предоставляю ее другим, так? — и он сильно чиркнул спичкой. Кусочек горящей серы полетел в мою сторону.