Александр Поповский - Повесть о жизни и смерти
Когда ее молчание стало невыносимым, я с болью сказал:
— Выслушайте меня, Надежда Васильевна, и вдумайтесь в то, что я вам скажу. Мы были с вами друзьями на фронте и сейчас, как мне кажется, не враги. В госпитале, признаюсь вам, я был даже немного в вас влюблен. Когда, вернувшись с войны, вы выразили желание работать в моей лаборатории, я без излишних расспросов оставил вас у себя. Я буду откровенным — мысли об Антоне не дают мне покоя, расскажите, прошу вас, как это все-таки произошло… — Я вспомнил, что Лукин такими же словами обращался ко мне, и поспешил поправиться. — Я хочу знать, что вы там видели…
Я, должно быть, выглядел очень расстроенным, и это тронуло ее. Она пристально взглянула на меня, и ее карие глаза, едва прикрытые длинными ресницами, потеплели. Что именно в моих словах согрело ее, я тогда еще не понимал.
— Не спрашивайте, Федор Иванович, не надо… Уступите мне.
Я не мог ей уступить и настойчиво повторил свою просьбу. Прежде чем я успел опомниться, с ней произошла перемена, которой я меньше всего ожидал.
— В какой раз спрашиваете вы меня об этом? — со сдержанной холодностью, сразу напомнившей мне наши разговоры во фронтовом госпитале, проговорила она. Я мысленно увидел ее в полотняной шапочке, изящно сдвинутой набок, и в белом халате поверх платья защитного цвета. Темные змейки бровей шевельнулись, и мне послышались нотки досады и иронии. Сейчас она скажет: «Вы умеете читать лекции в самом неподходящем месте» или что-нибудь в этом роде.
«Что с ней?» — не сразу сообразил я. Она всегда была вежлива и предупредительна, а порой даже нежна со мной. Такой я давно не видел ее…
Она вернулась с войны душевно разбитой и чем-то подавленной. Осунувшаяся, похудевшая, с поблекшими губами и ранними морщинами на лбу, она выглядела намного старше своих лет. Одевалась Надежда Васильевна небрежно, как бы щеголяя своим безразличием к себе. Грубые нитяные чулки, топорщась обтягивали ее тонкие, стройные ноги, обутые в стоптанные туфли, старое изношенное пальто висело на худом теле, каштановые волосы покрывал слинявший платок.
Со временем к ней вернулась прежняя твердость и уверенность, даже речь ее, сухая, лаконичная, и строгие, резкие движения приобрели гармоничную ровность и привлекательную простоту. Ее полюбил Бурсов, и надо было полагать, что и она небезразлична к нему… Я не раз ловил себя на мысли, что такая женщина могла бы скрасить мою жизнь и заменить мне прежнюю жену…
Нелюбезный ответ Надежды Васильевны, так смутивший меня, был только началом. С той же сдержанной холодностью и едва скрываемым недовольством она продолжала:
— Вы действительно приютили меня у себя, благодарю, но ведь такую же любезность вы оказали и человеку, которого не очень любили.
Мой примирительный тон и возражения не изменили ее настроения. С той же недоброй интонацией она давала мне понять, что не видит причины быть мне признательной, всячески подчеркивая, что между мной и Антоном были уже нелады во фронтовом госпитале…
— Антона Семеновича прислало сюда высокое начальство, — оправдывался я, — моего согласия не спрашивали…
Пришло мне на память, как строго она осуждала Антона на фронте и глумилась над его кажущейся добротой. «Вы ничего не видите, — смеялась она надо мной, — думаете, судьба больного тронула его? Беднягу летчика стало жаль? Какой вы наивный! Для Антона Семеновича карьера превыше всего…» Я вспомнил это и многое другое и сказал:
— Насколько мне помнится, вы тоже не очень любили его.
Она окинула меня встревоженным взглядом и с ужасающей рассудительностью произнесла:
— Я, как и вы, желала ему смерти… От чего бы он ни умер, ничего лучшего он придумать не мог… Незачем нам огорчаться…
Мне стало от этих слов не по себе. Что это значит? Она словно считает меня свои сообщником… Как могла она поверить, что в смерти Антона я виноват? Уж не потому ли убеждала она меня, будто ключи от шкафа находились у нее и сама она была тут же, полагая, что этим выручает меня из беды?
В тот же день вечером открылись обстоятельства, вынудившие меня вернуться к прерванному разговору.
Вечера под воскресенье я обычно проводил у Лукина. Жена его Вера Петровна по этому случаю пекла пироги и угощала нас вишневой настойкой, ею изготовленной по особому рецепту. Лукин жил в Козицком переулке, я — на улице Пирогова, вблизи лаборатории, и это расстояние я обычно проделывал пешком. Хозяйке дома я приносил ее любимые конфеты и столь же дорогие ее сердцу романы Честертона или Бенуа.
Веру Петровну я знал давно. Мы были с ней одних лет и когда-то учились на одном курсе. Она рано обнаружила большие способности, успешно окончила среднюю школу, отличилась в университете и, увлеченная гигиеной, проявила себя дельным санитарным инспектором. Добрая и отзывчивая, живая и веселая, она пользовалась заслуженной любовью друзей.
Замужество не принесло ей счастья. Неистовый и вспыльчивый Лукин ввергал ее своими криками в ужас и в панику. После каждого взрыва его безудержного гнева несчастная женщина плакала. Ни угождением, ни покорностью ей не удавалось водворить в доме мир. Так, в тревожном ожидании бури, которую никто предвидеть не мог, проходила ее жизнь. Безвольная, запуганная, готовая всем поступиться, она все меньше нравилась Лукину. Он мечтал о свободном, независимом друге, о человеке с ярким характером, а ему досталось слабое существо. Где было ему догадаться, какого чудесного человека он в ее лице терял!
Воспитание Антона отнимало много времени и сил, и Вера Петровна оставила любимую работу, чтобы уже не вернуться к ней. Отвергнутая дорогими и близкими ей людьми, загнанная в круг мелких домашних невзгод, она находила отраду в чтении романов и посещении кино. Ее живой ум, не совсем притупленный тяжелой жизнью, искал в чужом мире то самое счастье, какого она не нашла в своем. Там для нее царили свобода, согласие и любовь, никто не посягал на ее мнение, она могла о чем угодно подумать, восхищаться, осуждать, без опасения услышать обидный окрик. Книги навевали ей мысли, которые, хоть и не с кем было поделиться — и муж, и сын отказывались с ней объясняться, — тем не менее доставляли ей удовольствие.
— О книгах с тобой говорить нельзя, — твердили муж и сын, — психически неустойчивые натуры принимают воображаемое за действительное. Какой нормальный человек стал бы плакать и радоваться по поводу того, что происходит на страницах произведения!
Все ее жертвы были напрасны — ни милой женой, ни любимой матерью Вера Петровна не стала. Муж все более от нее отдалялся, а сын, следуя примеру отца, круто с ней обходился, не стесняясь обижать ее даже на людях.
Я понимал эту несчастную женщину, выслушивал ее жалобы на мужа и сына, охотно обсуждал с ней содержание романов и кинокартин и выражал свое сочувствие. Наши беседы раздражали Лукина и сопровождались гневными взглядами в нашу сторону. Когда он однажды сердито заворчал, я не сдержался и сказал ему:
— Мы. творим себе жен по образу и подобию нашему. Каждый из нас имеет такого друга, какого он заслужил…
В этот вечер под воскресенье я не застал Лукина дома. Он где-то задержался и не скоро обещал прийти.
За чаем речь зашла об Анастасии Павловне, жене Антона, которую Вера Петровна не любила. Между ними не было ссор, но за глаза они друг друга не щадили.
— Не такая нужна была ему жена, — искренно сокрушалась Вера Петровна. — Скверная, ленивая, что угодно о человеке скажет. Ему бы Надежда Васильевна подошла, женщина она умная, добрая и на мерзость не пойдет… Не верю тому, что о ней говорят…
Я невольно насторожился. Впечатления того дня были живы в моей памяти, не были забыты и жестокая усмешка, и горькие речи Надежды Васильевны.
— А что о ней говорят? — спросил я. — Надеюсь, не очень плохое.
Никого, кроме нас, в доме не было, и все-таки эта напуганная и сбитая с толку женщина пригнулась ко мне и снизила голос до шепота.
— Анастасия говорит, что Надежда Васильевна опоила ее мужа отравой… Нужен он ей… Это она с горя или сдуру сболтнула…
Я сделал вид, что не придал этим словам значения и, сочувственно кивая хозяйке головой, делал все возможное, чтобы продолжить любопытный разговор.
— Никто ей не поверит, — согласился я с Верой Петровной, — незачем было Надежде Васильевне мстить.
— И я то же самое говорю, — придвигая мне варенье и глазами указывая на рядом лежащую ложечку, сказала она. — Разве Семена переговоришь! Голову человек потерял, с Анастасией в один голос кричит: убила… отравила… и не одна… Что его, дурака, слушать, ему ведь море по колено, что вздумает, то и скажет… У него все директора — бессовестные люди, всюду воры и грабители…
После этого могло последовать нечто такое, что положило бы конец моей дружбе с Лукиным. Благоразумие подсказывало мне перевести разговор на другую тему или вовсе уйти, но, подобно человеку, с разбега угодившему в пропасть, я собой уже не владел.