Галина Николаева - Битва в пути
В перерыв пошла в столовую с особым чувством: теперь она стала настоящей рабочей. Правда, до перерыва она сделала много меньше лент, чем полагалось, но это ее не огорчало. Все говорили, что быстрота придет со временем.
Беда разразилась в конце дня. В стержневом появились сердитый инженер и Василий Васильевич. Они сердились и кричали что-то на ухо друг другу. Даша смотрела на них издали, но не обращала особого внимания! их разговор не мог иметь к ней никакого отношения. Но они направились прямо к ней.
— Это что же ты наворочала? — сказал инженер. — Пойдем-ка с нами!
Они привели Дашу к печи. Там на этажерке лежали еще горячие, полуразвалившиеся Дашины ленты. Арматура торчала из них, как кости из скелета. Даша смотрела на них в ужасе.
— Это ты что же набраковала, милая? Чего это ты настряпала?
— Эх ты… детский сад! — добавил Василий Васильевич.
Все сделанные ею ленты пошли в брак. Василий Васильевич стал у станка и сам следил за Дашиными движениями.
— Еще бы они у тебя не разваливались! Всю арматуру перепутала, — сказал он.
Она пришла домой расстроенная, но не павшая духом. Она сидела у стола, проверяла в уме последовательность движений — мысленно закладывала арматуру.
На другой день она работала очень медленно и обдумывала каждое движение, сделала еще меньше, но и эти немногие ленты разваливались. Даша растерялась. Снова пришел к ней Василий Васильевич.
— Неправильно набиваешь! Бока жмешь, а середина рыхлая! Вот гляди…
Она опять смотрела. Она не ушла с завода и после смены, встала возле своей сменщицы и простояла возле нее до ночи. Она едва добралась до дому. Ноги у нее гудели. Пальцы, изрезанные арматурой, нарывали. Она легла на кровать, но не сон, а тяжелая дрема охватила ее. Стоило ей закрыть глаза, как из темноты выплывала арматура. Топкие темные прутья сплетались, скрещивались перед глазами. Потом начинал сыпаться состав, засыпал ее всю, и она никак не могла умять его.
Всю ночь она пробредила арматурой и составом, а на другой день сделала лент в четыре раза меньше, чем полагалось по норме. Распухшие пальцы ее шевелились с трудом. Над каждым куском арматуры она думала полминуты: все боялась, что не туда положит… Только через неделю она перестала ошибаться в арматуре, но обнаружился новый дефект — стержни получались коробленные.
Норма представлялась ей недостижимой.
«Хотя бы полнормы делать без брака! — с тоской мечтала она. — Или совсем оказалась я неспособна к заводской работе? Может, только и гожусь картошку окучивать? А тут такая точность, такая кропотливость! Может, этого нам, колхозным, не достичь?»
Опять приходил Василий Васильевич и уже безнадежным голосом говорил:
— Отрабатывай все движения! Опять рывком переворачиваешь. Экая оказалась невосприимчивая! Бери плавнее! Отрабатывай движения!
Она старалась перевертывать плавно и отрабатывать движения, но брак продолжал идти.
Она приходила задолго до смены и стояла возле старых стерженщиц. Все они казались ей теперь необыкновенно умными, способными и счастливыми.
По ночам она плакала в подушку и говорила:
— Ну, нет на заводе девчонки бесталаннее меня! Ничего у меня не получается. Один брак гоню! То они разваливаются, то коробятся! И хоть бы причину знала! Все будто делаю, как другие, а стержней нет! Говорят: «Отрабатывай движения!» Да разве я их не отрабатываю?! Может, неспособна я к заводу, может, мне в колхоз возвращаться?
Василий Васильевич смотрел на Дашу сердито и не называл иначе, как «детский сад»; взрослые стерженщицы были далеки от нее. Игорева говорила:
— Все будто правильно делаешь, а сноровки не имеешь. Видела, как на рояле играют? У одного рояль поет, а другой и пальцы ставит этак же и на клавиши нажимает, а музыки нет. Кому что дано.
Даже Верушка постепенно теряла веру в подругу и никак не могла понять, почему Даша, славившаяся сноровкой на весь колхоз, у станка оказалась на диво неспособной. Верушка испытывала недоумение и тайное разочарование и только из жалости утешала:
— Ты потерпи. Одолеешь понемногу… Ведь счастье к кому как приходит. К одному легко придет, да и уйдет тут же. А которые его долго добиваются, у тех оно прочнее.
— Уж какое там у меня прочное счастье! Хоть бы стержни-то прочные получались! — плакала Даша. — Негодящая я к заводу! Давно б уехала, да срам домой не пускает!
Однажды, мрачная, она стояла у станка,
— Что ты невесела? — спросила ее соседка по станку. — Что веселиться? — ответила Даша. — Стержни не получаются… Какое веселье! Видно, уж судьба моя — навоз возить да копать картофель…
— Опять разболталась. А кто работать будет? — сказал проходивший мимо Василий Васильевич. — Болтать умеешь, детский сад, а стержни давать до сих пор не научилась.
На другое утро девушки-стерженщицы подбежали к Даше.
— Даша, видела на стенде? Тебя разрисовали!
Даша бегом побежала к площади. Там, против портретов Игоревой и Сугробина, стоял стенд заводского «Крокодила». У стенда толпились рабочие. На стенде Даша увидела свежую карикатуру. Две страшенные стерженщицы стояли над распавшимися стержнями. Длинные, раздвоенные, как змеиные жала, языки их высовывались и переплетались. Под карикатурой была подпись:
Все с первого взгляда становится ясно: Страсть к болтовне, к работе бесстрастность!
В одной из стерженщиц Даша узнала себя… Да, это была она — курносая, лупоглазая, в новых своих сережках с голубыми камушками.
И первое, о чем подумала: «Мама! Мама-то письма мои читает, радуется… Думает, что дочка у нее разумница, ударница. И не знает, какое надо мной здесь стряслося позорище!»
Она бежала от стенда в слезах.
«И сережки разрисовали! Какой злодей расстарался?»
В аллее почета она опять оглянулась: с огромного портрета смотрело гордое, улыбающееся лицо Игоревой, а прямо против нее висел «Крокодил», и в «Крокодиле» Даша — с языком-жалом, смешная, безобразная и, чтобы не спутали ее с другими, с голубыми сережками.
Она вынула из ушей свои опозоренные сережки, еще недавно такие желанные.
ГЛАВА 4 «ХОХЛАТЫЙ БЕГЕМОТ»
По-весеннему высокое солнце сияло в мартовском безоблачном небе, но наперекор ему непрерывно дули пронзительные ветры. От жестокого единоборья солнца и ветра страдало все существующее. Люди, уставшие хорониться от стужи, радуясь весеннему солнцу, распахивали пальто, ветер тут же прохватывал насквозь, и гриппы свирепствовали в городе.
Город сковало льдом. Снега, едва успев оттаять, тотчас покрывались коркой ноздреватой наледи. Люди скользили на льдистых тротуарах. Машины буксовали на обледенелом асфальте и на крутых поворотах порой начинали странно кружиться, вальсируя в танце, от которого бледнели шоферы и пассажиры.
Невинные сосульки на крышах, на горе управдомам, достигали небывалых размеров. Причудливые наросты свешивались с карнизов, рушились и дробились на осколки, пронизанные солнцем. По ночам крепко морозило, а днем где-нибудь за ветром, в тихом закоулке, в сухости согретого кирпича вдруг маячила настоящая весна.
И так же противоречивы, как эта весна, были желания и помыслы Бахирева. Труд и бой, холод и голоднее было знакомо ему, и сквозь все мог он шагать, не замечая, когда жило в нем устоявшееся с юности согласие с самим собой. Но как раз этот фундамент бахиревской жизни и подтачивало противоречивой весной. Десятки раз твердил он себе несложную формулу своей новой судьбы: «Я не могу работать на таком заводе. Значит, должен либо уйти с него, либо переделать его. Уйти нельзя. Остается одно—переделывать. — И десятки раз прерывал себя вопросом — Но как я могу переделать то, чего я не знаю?» Он мог бы скрывать незнание и, лавируя, шаг за шагом завоевывать авторитет. Он не был способен лавировать. Не зная, он не считал себя вправе вмешиваться. Вторую неделю он числился на заводе, а присутствие его никак не чувствовалось. Массивная фигура его с нелепым, хохлом на макушке безмолвно маячила в цехах и в дирекции. Он молча сидел или стоял, уставившись на что-либо, и по временам развлекался, дергая себя за свой хохол. Бездеятельный и безликий, он оставался безыменным. Имя его забывали и для простоты называли пренебрежительно и коротко: «новый».
Захваченных заводской кипучей жизнью людей раздражали и его позиция стороннего наблюдателя, и его молчаливая отчужденность, и его фигура, и его лицо. Смуглое, крупное, широковатое, оно было бы красиво, если бы не окаменелость всех черт. Узкие и длинные карие глаза прятались за веками, словно набрякшие от сна. Неподвижный взгляд из-под отяжелевших век придавал ему выражение тупой надменности. В тех случаях, когда полагалось улыбнуться, «новый» подергивал трубкой, неизменно торчавшей у него изо рта. Очевидно, он полагал, что это подергивание должно заменить улыбку. На его скованном лице жили и шевелились только круто изогнутые брови да широкие ноздри крупного носа. Ни лицо, ни поведение «нового» не располагали. Бахирев смутно чувствовал возрастающее нерасположение, но, занятый своими тревогами, не думал о нем.