Виктор Ревунов - Холмы России
Было тихо.
Пенек, как бочонок, укутан мохом. Забраживала брусника винцом сладким. В лесу береза накренилась колодезным журавлем, тянет ведро, обливаясь изумрудной водицей. Да светлячки. Дом вон там, далеко, за фронтовыми зарницами. Как всполохом обернулось вдруг: одна в незнакомом лесу.
Феня обождала. Поглядывала на крылатые крыши деревни, в лес и на стожок. Звезды на склонах небесных. Одна знакомая, та самая, встречальная. Там загаданное: «Так-то, Киря. Чего-то шумели шибко, горевали, а хорошо было, лучше и не надо».
Никто не выходил. Феня нагнулась, выловила из росы целую горсть брусники.
«Ну-ну, пособирай. Не бойся. Стерегут тебя со вниманием. Да не по ягодки позвали. Беги!» — как занузданная вскинула голову. Воля! Вон за тот кустик! И дальше, дальше. Повернула к дворам.
В избе опомянулась.
— Прости, тетя. Опять к тебе. Чего-то никак не соображу.
— Посвидалась?
— Нет, не пришел.
— А прицепился. Гляди.
В окно — стук, стук: опять вызывают!
— Хоть бы отравы какой, тетя!
— Христос с тобою!
— Той смерти боюсь.
Но было тихо. Дарья походила у стен. Поманила Феню. Показала на трещину в бревне. Феня прижалась ухом. Как в сене, похрустывало и шумело, ползло гадюкой.
— Ошиблись, знать — сказала Дарья. — Немцы здесь.
Тверди, к мужу пришла.
— С другим жила, а за него прятаться.
— Не чужой, — уговаривала Дарья.
— И этот под полом у меня гостил.
— Кто?
— А вот заходил. Оборотень. Сынок барский. Павел Ловягин.
— Пашенька?
— Он самый. Тетя, если что, запомни.
Дарья наложила на лицо руки. Как от нехорошего сна просыпалась.
— Он и есть.
В дверь застучали. Дарья вышла в сени. Застучали сильней.
— Молодая пусть выйдет, — потребовал Павел.
— Сейчас спрошу, — ответила Дарья.
В сенях Феня схватила серп со стены. Выбежала через дворовую дверь к хлевку.
Павел с пистолетом в руке остановился.
— Почему не идешь? Новосельцев ждет.
— Так пошли, — позвала его.
Он шагнул и снова остановился.
— Что ж ты? Пошли, пошли, — поманивала она серпом и отходила.
— Павел Антонович, позор, позор-то какой, — услышал он за спиной голос и оглянулся, Дарья стояла посреди двора. — Как же не совестно.
Феня скрылась в тени плетня. Наставила серп на себя.
Дитц, в шинели, лицо его и голова были завязаны бинтами, сидел за столом в избе Дарьи.
— А где же муженек твой? — спросил Дитц.
— Кто ж его знает? С зимы не видела.
— А что за баба была у тебя?
— Это Митьки Жигарева женка. По слуху дошло ей, будто он у меня раненный лежит. Был. Из окружения шел. Вот тут свалился, — показала Дарья на пол. — А утром поднялся и в лес. Она-то сюда, а где искать?
Дитц поднял воротник шинели.
— На улице теплее.
— Так изба: из подпола тянет.
— А этот человек, который заходил, кто такой?
Дарья взяла веник, замела в угол следы разные, распрямилась.
— А бог их разберет. Глядеть-то на них боюсь. Глаза не знаю куда девать.
— Так, видно, не боишься одна?
— Думала, и не дойдут сюда. Куда же теперь? Поймают. Угонют-то, еще хуже. Вот и сиди, и терпи.
Дарья пощипала лучины, положила в печь поленца. Запахло дымком от вспыхнувшей и затрещавшей бересты.
— А Желавин не заходил? — спросил вдруг Дитц.
— Да ведь убили.
— За что же его?
— А вот этой самой бабы муж-то поревновал и убил.
Сам и признался.
Дитц достал карточку: уже снят был Желании для личного дела, завелось в папке с черным орлом и свастикой на обложке.
— Это Желании?
Дарья взглянула на карточку. Постарел Астафий: от взгляда холодило хмуростью.
— Да, он, — подтвердила Дарья.
Вошел солдат в шинели, в фуражке со звездочкой. Вызвал Дитца.
— Спасибо за беседу, хозяйка.
— Так заходите, печь затопила. Чай будет малиновый.
Павел стоял за хлевом. Дптц быстро подошел.
— Потеряли ее след, господин майор.
Дитц обдал его насмешливым взглядом.
— Вы прозрели?
— Я не понимаю вас.
— Почему она вам не поверила? Она испугалась вас.
Ваше настоящее лицо было известно ей. Вы где-то провалились. Вас кто-то знал.
— Меня знал один человек. Тот, из сапожной будки.
Я не отвечаю за измену других.
— Когда вернется, мы разберем. Если окажется, что вы правы, то считайте, мы выиграли сегодня.
— Я понял вас.
Зажгли фонарь. Личная секретная Дитца в рубленой новой избе на краю села, занятого разными немецкими службами.
Ввели Желавина. Опавшее лицо его пожелтело, устал и прел в грязной одежде.
— Садись! — сказал Дитц.
Желавин сел на табуретку.
— Без привязки? — будто бы и презрел за такую милость.
— Как ты оказался в деревне, где тебя взяли?
— Местечки знакомые. Охота тут бывала хорошая. Петухи краснобровые.
— Охотник.
— Я больше насчет волка. За него, серого, деньги давали. Вот, бывало, и кружил без еды, без курева, чтоб хлебный или табачный дух не чуялся, только лесной, болотный. Овчинный он уважает. И барсуки водились.
Норы тут у них были, ходы. Выкуривали и вилами покололи. На шапки. Да и сказать, знакомая в этой деревне.
— Кто?
— Дарушка Малахова, милая, свет клином сошелся.
— Бывал у нее?
— Не дальше гумна, а то тайком, голову из травы не поднимал.
— Почему?
— Муж ее в прошлом хозяин трактирный. Арестовали, сбежал или удавился с горя, кто его знает. Да вдруг и прошумело. В Москве из-под порога квартирки адвоката одного узелок взял.
— Что за узелок?
— Вам любопытно. А и мне, чуть-чуть, поодаль от вас, незаметно, вроде как искоркой на ветру: погаснет и опять. Вот я и караулил в деревне, поджидал. Появился возле избы какой-то. Лицо холстинкой закрытое.
Словно бы и не один. А как проверить? Может, выманивал специально. Я на след, а он сзади топором. В лес ушел-туда, к норам. А я забоялся. Без товарища как?
И глаз с затылка нет, и голова одна.
— Можешь проводить? — сказал Дитц.
Желавин встал да было руку вскинул, но оглянулся, испугался чего-то.
* * *Феня проползла по высокой траве и затихла на отроге леса — песчаном уступе, размытом ветрами с лугового залива; годами стекал песок, знойкий его жар унимала полынь, маяло обильное и горькое здесь солнце.
Где-то далеко в ночи повело вспыхнувшим слепящим зраком, прямо на нее глянуло. Метнулись тени и провалились.
Она боялась смотреть. Но смотрела и вслушивалась: не идут ли за ней?
Что-то качнулось на лугу, остановилось, согнулось.
И вдруг отпрянуло. Из-за листьев тронулось белое, завертелось, словно кто-то торопился — исступленно показывал: «Вон она, вон она». Опомнилась: «Да это же береза».
Завздыхало орудийным гулом с нашего края, горестно и беспросветно, как одинокое на покинутом ненастном дворе. Загнело тоской.
Недалеко вчерашнее место ожидания. Крюк-то какой дала!
Вошла в круг. Тут могли и подкараулить ее. Все блазпилось, кто-то ходил за ней. Постояла. Вон и курган с темными дырами-старые барсучьи норы. Вершина провалилась, все замшело и заросло. В одной из нор рюкзак с минами, а вон под тем кустом ее пистолет.
«Схвачу и назад».
Окрестные звуки — чудившиеся голоса, стрекот моторов где-то за далеким гребнем — не тревожили ее.
Кристаллически блестела зубренная трава. Там! На ресницах вспыхнуло. Задыхаясь, спеша, как перед водою в жажде, искала под кустом пистолет. Руку отдернула, повернувшись вдруг, повалилась на бок и сверкнула выстрелом.
— Стой, Фенька!
Она сползла за бугор и снова выстрелила. Потом летела как в бездну.
Феня поднялась в папоротниках. Ало-красное солнце маковой грядой тлело в тумане. У поваленной березы кто-то сидел, псник над автоматом.
— Ваня!
Новосельцев, улыбаясь, потянулся.
— Ваня! Ты! Живой!
В слезах синели ее глаза.
— Ну, и ловил я тебя. Думал, кто чужой. Чую, человек где-то, а ис видать, ке слыхать. Хочу уйти-он за мной, я за ним — он от меня. К нашему месту подойти боюсь. Мерещится. Чуть ты меня…
— Ты уж прости. Со страха.
— Со второй пули как раз, если бы скулой не отвернулся.
Новосельцев достал из-за пазухи кусок хлеба и ломоть сала. Положил на разостланную стеганку, порезал финкой.
— Я хоть с питанием ходил. А то и не догнал бы.
До чего ж ты легко бежала. Залюбуешься. И зигзагами, и обходами, как учили. Не забыла. А в папоротники уж по-пластунски заползла. Ешь! Помыться если-ванная там, — показал Новосельцев на болотце.
Феня зашла в зеленый шатер яверя. В порванном мху мочажина наполнена болотной водой. Воздух запарен солнцем. Черемуховым цветом сладил стрелолист.