Венедикт Ерофеев - Москва – Петушки. С комментариями Эдуарда Власова
«[Сон Раскольникова: ] Двумя лестницами выше слышались еще чьи-то мерные, неспешные шаги. Странно, лестница была как будто знакомая! <…> Ба! Это та самая квартира <…> Как же он не узнал тотчас? <…> Вот и третий этаж; идти ли дальше? И какая там тишина, даже страшно… Но он пошел. Шум его собственных шагов его пугал и тревожил. Боже, как темно! <…> Он стоял и ждал, долго ждал, и чем тише был месяц, тем сильнее стукало его сердце, даже больно становилось. И все тишина. <…> Он бросился бежать, но вся прихожая уже полна людей <…> и на площадке, на лестнице и туда вниз – всё люди, голова с головой, все смотрят, – но все притаились и ждут, молчат… Сердце его стеснилось, ноги не движутся, приросли…» (ч. 3, гл. 6).
По стопам Раскольникова шел и герой Гамсуна: «И я стал подыматься по лестнице. Сердце мое колотилось» («Голод», гл. 3).
47.3 C. 111. Это уже не «талифа куми»… это лама савахфани. То есть: «Для чего, Господь, Ты меня оставил?» —
Цитата из Нового Завета, из сцены казни Христа: «А около девятого часа возопил Иисус громким голосом: Или, Или! лама, савахфани? то есть: Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Мф. 27: 46; см. также Мк. 15: 34). Восклицания Христа, в свою очередь, восходят к Ветхому Завету, к псалмам Давида: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова вопля моего. Боже мой! я вопию днем, – и Ты не внемлешь мне, ночью – и нет мне успокоения» (Пс. 21: 2–3).
До Венички на то же сетовал Розанов: «Боже, Боже, зачем Ты забыл меня? Разве Ты не знаешь, что всякий раз, как Ты забываешь меня, я теряюсь» («Уединенное», 1912). Использовал библейский текст и Есенин:
Навсегда простер глухие длани Звездный твой Пилат.Или, Или, лама савахфани, Отпусти в закат.
(«Проплясал, проплакал дождь весенний…», 1917)
У весельчака Рабле «лама савахфани» эксплуатируется в пародийном ключе:
«Рассмотрев кольцо, они [Панург и Пантагрюэль] обнаружили на внутренней его стороне надпись на еврейском языке:
ЛАМА САВАХФАНИ.
Тогда они позвали Эпистемона и спросили, что это значит.
Эпистемон им ответил, что это слова еврейские и означают они: „Для чего ты меня оставил?“
Панург живо смекнул:
– Я понимаю, в чем дело. Видите этот брильянт? Он фальшивый. Вот вам и объяснение того, что хочет сказать дама: Неверный! Для чего меня оставил ты?
Пантагрюэль тотчас догадался – он вспомнил, что перед отъездом не успел попрощаться со своей дамой, и это его опечалило» («Гаргантюа и Пантагрюэль», кн. 2, гл. 24).
Кстати, у того же Рабле Франсуа Виллон разыгрывает мистерию Страстей Господних, к которым обращается и Веничка; в основу описания этого фарса лег один из анекдотов из жизни легендарного поэта («Гаргантюа и Пантагрюэль», кн. 4, гл. 13).
47.4 Господь молчал. —
В Ветхом Завете пророк восклицает: «После этого будешь ли еще удерживаться, Господи, будешь ли молчать и карать нас без меры?» (Ис. 64: 12).
47.5 …верхняя половина, от пояса, осталась как бы живою, и стояла у рельсов, как стоят на постаментах бюсты разной сволочи. —
Имеются в виду многочисленные бюсты (чаще всего бронзовые), установленные практически во всех городах СССР в честь партийных деятелей, героев войны и труда. Также в начале «Анны Карениной» Льва Толстого поездом задавило сторожа: «– Вот смерть-то ужасная! – сказал какой-то господин, проходя мимо. – Говорят, на два куска» (ч. 1, гл. 18).
47.6 …со смертной истомой в сердце. —
См. у Пастернака: «Смягчив молитвой смертную истому, / Он вышел за ограду» («Гефсиманский сад», 1949).
Вообще же, «(пред)смертная истома (в сердце)» – поэтический штамп. Встречается, например, у Фета: «О ночь осенняя, как всемогуща ты / Отказом от борьбы и смертною истомой!» («Устало все кругом: устал и цвет небес…», 1889); и у Брюсова: «[Сердце] жалось в предсмертной истоме» («Мы в лодке вдвоем, и ласкает волна…», 1905); и у Ахматовой – о Блоке: «Когда он Пушкинскому Дому, / Прощаясь, помахал рукой / И принял смертную истому / Как незаслуженный покой» («Воспоминания о Блоке», 1946, 1965).
47.7 C. 112. …теперь небесные ангелы надо мной смеялись. —
Совмещение детской темы (вещий младенец с конфетой) с «предательством ангелов» и «смертным часом» есть у Гиппиус:
Ангелы со мной не говорят.Любят осиянные селенья,Кротость любят и печаль смиренья.Я же не смиренен и не свят…<…>Спрашиваю я про смертный час.Мой младенец, хоть и скромен, – вещий.Знает многое про эти наши вещи.Что, скажи-ка, слышал ты о нас?
Что это такое – смертный час?
Темный ест усердно леденец.Шепчет весело: «И все ведь жили.Смертный час пришел – и раздавили.Взяли, раздавили – и конец».
(«А потом..?», 1893)
Также в финале оперы Гуно «Фауст», в сцене смерти Маргариты, звучит хор ангелов, сладкими голосами поющих о спасении души. А в финале «Мефистофеля» Бойто ангелы-херувимы поют хором над умирающим Фаустом. Поют ангелы и в финалах «Демона» (8.14, 15.19) Рубинштейна и «Орлеанской девы» (29.4) Чайковского.
47.8 C. 112. …они, все четверо, подымались босые и обувь держали в руках – для чего это надо было? —
Помимо чисто практических соображений (чтобы не услышали), убийцы еще и выполняют завет Господа, данный Моисею из неопалимой купины: «Не подходи сюда; сними обувь твою с ног твоих; ибо место, на котором ты стоишь, земля святая» (Исх. 3: 5; см. также Нав. 5: 15).
47.9 Они даже не дали себе отдышаться – и с последней ступеньки бросились меня душить, сразу пятью или шестью руками; я, как мог, отцеплял их руки и защищал свое горло, как мог. —
Здесь сбывается Веничкино предчувствие из главы «Никольское – Салтыковская» (15.6) и форсируется мотив удушения.
47.10 …один из них, с самым свирепым и классическим профилем, вытащил из кармана громадное шило с деревянной рукояткой; может быть, даже не шило, а отвертку или что-то еще – я не знаю. —
В контексте восприятия четверки убийц как классиков марксизма-ленинизма (45.12) этот «один из них» не кто иной, как Сталин – самый свирепый и кровожадный из квартета; он к тому же был сыном сапожника и вполне мог унаследовать от отца сапожное шило.
47.11 …они пригвоздили меня к полу… —
Пригвождение к полу здесь, естественно, отсылает к распятию, то есть пригвождению к кресту, Христа: «И когда пришли на место, называемое Лобное, там распяли Его» (Лк. 23: 33; см. также Ин. 19: 17–18).
Из поэтов систематически «пригвождал» своих иисусоподобных лирических героев Белый:
Острым тернием лоб увенчайте!Обманул я вас песнью своей.Распинайте меня, распинайте.Знаю – жаждете крови моей.
На кресте пригвожден. Умираю.На щеках застывает слеза.
(«Возмездие» (3), 1901)
Или:
Пусть к углу сырой палатыПригвоздили вновь меня:
Улыбаюсь я, распятый —Тьмой распятый в блеске дня.<…>Гуще тени. Ярки звуки.И потоки тьмы.
Распластал бесцельно рукиНа полу моей тюрьмы.
(«Успокоение» (2), 1905)
47.12 Они вонзили мне свое шило в самое горло… —
Разрешение мотива закалывания и отсылка к финалу «Процесса» Кафки, где к главному герою К. являются два господина, чтобы его убить. Действие финала происходит темным вечером. К. уводит своих палачей за город, в неизвестную местность:
«К. признался себе, чтo ждал не таких посетителей. Он подошел к окну и еще раз посмотрел на темную улицу. <…>
Оба господина хотели взять К. под руки уже на лестнице <…>
…У самых ворот они повисли на нем, как еще ни разу в жизни никто не висел. <…>
Оба господина посадили К. на землю, прислонили к стене и уложили головой на камень. <…> Потом первый господин расстегнул сюртук и вынул из ножен, висевших на поясном ремне поверх жилетки, длинный, тонкий, обоюдоострый нож мясника и, подняв его, проверил на свету, хорошо ли он отточен. <…>
…На его [К.] горло легли руки первого господина, а второй вонзил ему нож глубоко в сердце и повернул его дважды» («Процесс», гл. 10).
Попутно замечу, что кафкинскому К. 31 год («Процесс», гл. 10), что сопоставимо с возрастом Венички, которому «стукнуло тридцать минувшей осенью» («Черное – Купавна»).
Ситуация закалывания встречается у поэтов – например, у Эренбурга:
Пошел – монастырский двор,И двери раскрыты к вечерне.Маленький чертШилом колет соперника.Все равно!Пил тяжелое туренское вино.
(«Над книгой Вийона», 1915)
И у Ходасевича:
А я останусь тут лежать —Банкир, заколотый апашем, —Руками рану зажимать,Кричать и биться в мире вашем.
(«Из дневника», 1921)