Иван Кудинов - Переворот
— Напрасно беспокоитесь — Россия в надежных руках.
— Это в чьих же руках, не в ваших ли?
— И в наших, — спокойно ответил Степан. — Угадал.
В первом городе во Шахмате,Во втором городе Алакмате,А в третьем городе во КиевеЧуду мы видели, чуду…
— Да погодь ты со своей «чудой»! — тронул Митяя за плечо Мишка Чеботарев, тоже тянувший солдатскую лямку без малого пять лет. Митяй смолк, будто поперхнувшись, и обиженно глянул на него:
— Ты чо, Миша, или песня моя не глянется?
— Глянется, глянется, дядька Митяй, только уж больно длинна она у тебя. А я тоже хочу спеть — душа горит, никакого терпежу. Дозволишь?
— Ну дак и пой, язви тебя, кто ж тебе мешает! — оскорбленный Митяй отвернулся. Мишка одернул гимнастерку, подмигнув гармонисту. Застолье поломалось, задвигалось:
Спой, Миша, спой, да повеселее чего-нибудь, а то дядька Митяй совсем нас вогнал в слезы…
Гармонист кинул пальцы сверху вниз по белым перламутровым пуговкам, а потом снизу вверх, склонив голову набок, рванул цветастые мехи — и хочешь, да не устоишь на месте.
— И-иэх! — Мишка прошелся по кругу, остановился напротив Барышева, откинув чуб резким движением головы, и пропел для зачина:
Нас побить, побить хотели,Побить собиралися.А мы сами, брат, с усами —Того дожидалися!
И тут же, не переводя духа, выдал еще, шаг по шагу приближаясь к барышевской компании:
Богачу работник нужен,Он приемыша берет.Тот работает бесплатно,А потом ни с чем уйдет.
Барышев что-то сказал отцу Алексею, тот хмуро покивал — не по вкусу, видать, пришлись Мишкины припевки. А Мишку уже не остановить:
Не за нас был Николаша,Не за нас Керенский Саша,Эта власть — кулацкая.Нам нужна бедняцкая.
— Ишь чего захотели! — скривился в усмешке Барышев. — Власть им подавай.
— Работать не хотят, вот и разводят бузу, мутят воду, — поддержал Брызжахин. — Чужое добро им покоя не дает.
— Зато вы тут здорово работаете. Чужими руками жар загребать — это вы мастаки, — сказал Степан. Мишка спел и отошел в сторонку, гармонист тоже отдыхал, прислушиваясь к разговору. — Священный поход замышляете? Не выйдет! — голос Степана был тверд. — Надеетесь, до Безменова революция не дойдет? Ошибаетесь: дойдет! Дошла уже… Так что скоро тряхнем кое-кого за воротник, так тряхнем, что небо с овчинку покажется…
— Ты говори, да не заговаривайся, — поднялся Епифан Пермяков. — А то я тебя тряхну… Так тряхну — костей не соберешь! — Ноздри большого, слегка приплюснутого носа его раздувались, и весь он, огромный, как глыба, подался вперед, не сводя со Степана злобного взгляда. — Да я тебя, гнида, вот этими руками…
— Ну, ты, божья дудка! — поднялся и Степан. — Сядь на место.
— Я тебе сяду, я тебе так сяду, гад ползучий, что ты не встанешь больше! — задохнулся от возмущения Епифан, лицо его побагровело, он зашарил, будто слепой, руками по воздуху, сжимая кулаки, и, обходя стол, двинулся к Степану. Кто-то хотел его остановить, удержать — но где там!
— Посторонись! — повел он плечами. — У-у-у!..
Пронзительный женский голос резанул по ушам. Мужики повскакали с мест, роняя стулья, не зная, с какого боку подступиться. Этот бугай, Епишка Пермяков, может таких дров наломать, такого натворить под горячую руку… Но и Степан Огородников тоже, видать, не робкого десятка — стоит, не шелохнется, только чуть побледнел:
— А ну сядь… божья дудка! Сядь, — повторил Степан. — Иначе рука моя не дрогнет… — Вдруг воцарилась тишина, точно все онемели, и молча ждали, что же будет. Никто поначалу и не заметил, откуда и как появился в руке Степана револьвер, а тут увидели… Увидел и Епифан да так и замер на полпути, забыв опустить поднятый над головой кулак. — Табань, божья дудка, на свое место! Или я тебя насквозь продырявлю…
Епифан смотрел на Степана широко открытыми глазами, рот его тоже был открыт, и он ловил им воздух, беззвучно шевеля губами, словно хотел что-то сказать — и не мог. Попятился затем, попятился, отступая, сел на свое место, тяжелый и глыбистый, лицо красными пятнами пошло. — Ну, ладно… — выдохнул, будто кляп изо рта вытолкнул. — Ладно! Мы еще с тобой посчитаемся…
А к Степану уже подскочил брат жениха, Андрон Стрижкин, тронул за плечо, тихонько стал уговаривать:
— Да брось ты, Стена, успокойся… нашел с кем связываться. Успокойся, — и погромче, теперь уже ко всем обращаясь, пытался уладить, сгладить случившееся. — Это что же получается: разве мы вас приглашали тары-бары да всякие свары тут разводить? А кто будет веселиться да пировать? Пейте, пойте, молодых поздравляйте… — И опять к Степану: — Эх, если б ты в честь жениха и невесты салют произвел, а? Таково в Безменово еще не бывало. Степ, друг ты мой, да это ж раз в жизни… Пусть все знают — свадьба у Стрижкиных! А, Степ?
Степан подумал и решил, что для порядка и упрежденья «салют» не помешает, пожалуй. Пусть знают — не игрушка в его руках.
— Ладно, — согласился. — В честь такого события можно и отсалютовать. Пошли.
Следом за ними двинулись почти все гости — дом враз опустел. А на улице, во дворе, стало тесно и шумно. Подстывший к вечеру снег хрустел, со стеклянным звоном ломался под ногами слабый ледок. Степан подошел к городьбе, вскинул револьвер и трижды выпалил вверх, куда-то в сторону Катуни. Короткое эхо донеслось оттуда, и хлесткий сухой звук ударил в уши. В соседнем дворе взвизгнула и залаяла собака, ей отозвались в других концах деревни. Кто-то крикнул «ура», и все зашумели, заговорили разом. Андрон, смеясь, дергал Степана за рукав:
— Здорово! Степ, стрельни еще разок. Удружи. Но Степан уже спрятал револьвер.
— Хватит. Зачем попусту тратить патроны? Пригодятся еще для более важных дел…
А свадьба после этого, словно подхлестнутая, взяла такой разгон, что никакого ей удержу — гармонист вошел в раж, играл без устали, дом дрожал от плясок и песен. Голос Мишки Чеботарева так и взлетал, окна звенели:
Эх, гуляй, гуляй, онуча,Гуляй, Лаптева сестра!У онучи денег куча —Будем пить мы до утра.
И вправду, пили, пели и колобродили до утра.
Степан, однако, ушел рано, где-то ближе к полуночи. Незаметно выбрался из-за стола, уследив при этом, что фельдшер Бергман еще раньше покинул застолье и потихоньку исчез. Степана кольнула догадка: пошел к учительнице. Хотя ему-то что за дело? Но мысль эта между тем не покидала его и тогда, когда он, охваченный легким ознобным волнением, шел по улице. Хотел идти домой, а ноги сами несли его в другую сторону, в проулок, где жила учительница. «Зачем? — подумал он, увидев свет в ее половине (комната учительницы находилась при школе), вдруг оробел и остановился. — Эй, матрос, меняй курс, табань отсюда, пока не поздно! Полный… назад!»
Однако стоял на месте, не решаясь идти дальше, но и не спеша поворачивать. Ломкий наст звучно хрустел под ногами, слышно было, наверное, по всей деревне. И деревня притаилась, будто ждала — что же будет! Собаки и те умолкли. Темно. Тихо. Только звезды зябко и беспокойно подрагивали, мерцая в темноте. Да в школьной пристройке светилось окно, совсем близко, так близко, что сил не хватило удержаться и не подойти еще ближе, не заглянуть в него… И Степан, смиряя дыхание, почти и вовсе не дыша, перелез через прясло, шагнул к окну и, наклонившись, коснулся лбом стекла. Сердце бухало, подкатывая к горлу, и в горле стало тесно и горячо. Степан понимал, что делает что-то не то, постыдное что-то и неприятное самому, но и отступать было уже поздно. Щель между рамой и неплотно задернутой шторой позволяла видеть всю комнату, от двери до переднего угла, и Степан, глядя в эту щель, облегченно вздохнул и невольно обрадовался: учительница была одна, никакого фельдшера тут не было… да, наверное, и не могло быть! Учительница сидела за столом, подле окна, и если бы не стекла двойных рам, которые разделяли их, можно было бы дотянуться до нее рукой… Беззвучно шевеля губами, она читала книгу, лежавшую перед ней на столе, и по лицу ее, отрешенно-строгому и даже печальному, было видно, что живет она сейчас в каком-то ином, загадочном и недоступном Степану мире… Вдруг захотелось проникнуть в этот мир — войти в комнату, сесть рядом с учительницей и, касаясь пальцами узкой ее ладони, осторожно перелистывать страницу за страницей. Что это за книга? О чем в ней написано? Учительница читала, слегка наклонив голову, и Степан видел и чувствовал, как далека она — и что разделяют их не только хрупкие двойные стекла и эти вот бревенчатые стены, а что-то более прочное, непреодолимое. Она продолжала читать — и, казалось, все дальше и дальше уходила от него, загадочно и грустно улыбаясь. Светлая прядь упала ей на лицо, мешая читать, и она, выпростав руку из-под накинутой на плечи шали, задумчиво и медленно отвела эту прядь за ухо, назад, и так же медленно и машинально спрятала руку под шаль, концы которой свисали почти до пола. И было в этом плавном и неожиданном движении что-то такое, отчего сделалось Степану не по себе…