Анатолий Емельянов - Год - тринадцать месяцев (сборник)
Отчаявшись добиться решения, он втянул в это дело обком партии, Андрея Петровича. И только когда Андрей Петрович обратился в соответствующий отдел Центрального Комитета и там к их просьбе отнеслись положительно, то словно бы во всех министерствах, главках и комитетах какая-то сильная рука перевела стрелку с «отрицательно» на «положительно».
Но это была первая и наиболее легкая часть всей задачи. Другая часть состояла в том, чтобы в соответствии с новым оборудованием, которое начало поступать в Чебоксары уже к новому году, внести изменения в проект цеха, в основном по планировке фундаментов под прессы, и исполнить эти изменения. Со строителями договориться оказалось гораздо канительнее, чем в Москве, потому что уровень решения этой проблемы был гораздо ниже и представлял безграничные возможности строителям не делать свою работу, потому что у них было много других работ в других местах — более легких, выгодных, за которые можно было получать премии и Красные знамена.
Но кажется, и это было преодолено; в новом цехе стучали пневматические молотки, урчали бетономешалки и вибраторы. И три дня отпуска прошло, нужно было бы давно быть Великанову в Кисловодске, а он все еще не мог решиться уехать из Чебоксар. Чего он ждал? Сегодня утром раздался глухой телефонный звонок. Алексей Петрович поспешил взять трубку, боясь, что звонок оборвется. Он надеялся услышать совсем другой голос, но это был главный инженер Кресалов.
— Пришли из комитета народного контроля…
Он извинялся, что беспокоит по нескольку раз в день, но вот пришли из комитета народного контроля, интересуются демонтированным оборудованием, а оно лежит под открытым небом, и они составляют акт…
С этим оборудованием дело как-нибудь уладится, и не этого звонка ждал он вот уже третий день в душе своей. Он ждал, что позвонит Дина. Эти три дня он только об этом и думал, словно возмещая то время, когда не думал о ней. Может быть, он и в Кисловодск-то не ехал только по этой причине, хотя и себе, и другим объяснял делами с новым цехом.
Теперь, когда ему некуда спешить, они могли бы по-человечески поговорить. Вот так сели бы друг против друга и поговорили. Все-таки у них есть о чем поговорить. Об Игоре, например. Это больно, очень больно — говорить об Игоре, вспоминать, какой он был и воображать, каким бы мог стать, но это горькое страдание иначе из сердца не избыть. Он вовсе не намерен умолять ее вернуться. Если она счастлива со своим полковником, с «первой своей любовью», то и бог с ним. Почему-то раньше она никогда не говорила, что у нее была «первая любовь» — мальчик из десятого класса, он потом уехал в летное военное училище. И вот двадцать лет спустя он возник из небытия, возник как раз в то самое время… Гибель Игоря как будто вовсе разъединила их, сделала чужими. Может быть, каждый винил в этой гибели другого? Но вслух ничего они не сказали друг другу об этом. Не пришло время?.. Алексею Петровичу кажется, что Дина тоже думает об этом и ждет. И он бы позвонил ей: «Алло, Дина Ивановна?
Это я… Завтра тот самый день, когда год назад…» Но где она? Однажды, когда ехал вечером домой, ему вдруг показалось, что в сквере у городского Совета… Такие же пышные рыжеватые волосы, схваченные лентой, эти плечи, эти полные загорелые руки… Но не хватило решимости остановить машину, выйти навстречу.
Теперь, когда дома сидеть совершенно невмоготу, он выходит на улицу и со странным чувством праздности и свободы идет вверх по улице, потом выходит к площади перед городским Советом, садится в сквере на скамейку и, надвинув темные очки, разворачивает газету, но не читает, а смотрит вокруг. К памятнику Ленину иногда подъезжают машины в лентах и жених с невестой несут цветы, фотографируются. И, когда Алексей Петрович смотрит на счастливых молодоженов, опять с болью в сердце вспоминает Игоря. Иногда он видит и знакомых, но поскольку никто не ожидает встретить здесь Великанова, то и не обращает внимания на человека с газетой, в черных очках, а сам Алексей Петрович не окликнет. Но однажды он не выдержал: из подкатившей к Совету машины вышел Сетнер. Наверное, опять приехал из своих Шигалей чего-нибудь выбивать или устраивать свои проекты. Машина развернулась и укатила, а Сетнер скрылся за тяжелыми дверями. Алексей Петрович стал поджидать. Он странно обрадовался, увидев Сетнера. Бывали в его жизни периоды, когда он совершенно забывал не только о Сетнере, друге своего детства, но и об отце-матери, о Шигалях, вообще забывал о себе, кто он и откуда взялся, он жил и работал в такие периоды как автомат, как машины, он делался нервным, подозрительным и вспыльчивым, он сам себе был неприятен. Возможно, это происходило вовсе не потому, что он забывал о существовании Шигалей или Сетнера. Возможно, тому причиной была его семейная жизнь, его отношения с Диной. Он глубоко в душе подозревал, что во всем, в том числе и в любви, она следует какому-то авторитетнейшему совету. Может быть, матери? Ведь мать ее ломала из себя некую светскую даму, правда, это выражалось в том, что каждое утро она красилась и мазалась по целому часу, прежде чем показывалась на белый свет. Кроме того, говорила Алексею только «вы». Раньше Великанов посмеивался над этой «блажью», но теперь-то видел, что все эти уроки Дина очень хорошо усвоила. И не только по части внешней. По части интимной — тоже. Тут у нее все было строго обусловлено. Всякие желания втискивались в какие-то узкие рамки приличий: то неприлично, это прилично. И, когда он взрывался — «я приличным буду только на кладбище, а пока я живой человек!..» — жизнь в доме делалась невыносимо приличной: Дина могла его «презирать» и неделю, и месяц. И тогда единственным утешением была работа. Он оглушал себя этой работой. Но сначала плохо получалось: все время мозги были заняты перебиранием причин его странной домашней жизни. Потом он привык. Ему казалось, что он привык. В душе все время сидела какая-то щемящая боль. Он не мог понять ее причины. Да и как ее поймешь, если тебе то и дело внушают, что ты плохо воспитан, что у тебя дурные вкусы, что, кроме станков, ты ни в чем не разбираешься, что вообще!.. И вот когда вся эта враждебная энергия собиралась в одну тучу, то белый свет в его глазах и вовсе мерк. Послать бы все к черту, но — «неприлично». Поехать бы на курорт да завернуть стопроцентный роман с обыкновенной женщиной, но — как это будет выглядеть в глазах общественности? Он уже сам не мог и шагу ступить без того, чтобы не путаться мыслями в том, что прилично, а что неприлично. И ему начинало казаться, что и все люди «его круга» так живут, что ничего иного вообще не может быть, что эта его жизнь продлится до конца дней. И вот когда в такие минуты он встречал Сетнера или кого-нибудь другого из Шигалей, как будто трезвел, как будто у него глаза открывались. И теперь случилось то же самое. Он даже удивился, что за эти три дня не подумал о Шигалях. Вот куда он поедет! Не в Кисловодск, а в Шигали! Он не бывал там уже года два. Но и тогда, когда приезжал, то только за тем, чтобы взглянуть, как там идет дело с монтажом транспортера или механизацией зернотока, — как шеф! Если он приезжал туда днем, то к вечеру надо было уезжать: ждали дела на заводе, а дома была Дина — ведь неприлично ночевать где попало. А так хотелось поспать «где попало» — на свежем сене, например, побродить по берегу Цивиля вечером, когда стелется над водой, и лугами белый густой туман, а когда поднимаешься к деревне, то наносит теплым запахом навоза. Наверное, в его крови упорно жил обыкновенный вульгарный человек, крестьянский сын, никакие «приличия», никакая «культурность» не смогли пригвоздить его в городе.
Прошло полчаса, а Сетнер все не выходил. Наверное, сидит в какой-нибудь приемной, ждет, ждет терпеливо, упорнсг. Вообще упорство у него всегда было завидное. Физика в школе ему трудно давалась. Бывало, все закончат задачку, кто не решит, тот спишет — поскорей из класса на улицу, и только он один сидит, решает, решает, а у самого слезы на глазах, но все равно губу закусит и сидит. Учительница не выдержит, сжалится над Сетнером, подойдет, пальцем покажет, где ошибка…
Но вот появилась в дверях Совета плотная коренастая фигура его, и Великанов поднялся, крикнул:
— Сетнер!
Тот посмотрел туда-сюда, покрутил головой, не узнавая в человеке в черных очках Великанова. Тот сдернул очки и помахал газетой.
— Алексей, мать честная! — громко, на весь сквер крикнул Сетнер. — Кто, думаю, зовет, а это ты!..
Они обнялись, и объятие получилось особенно дружеское, какое-то душевное. Давно у них не было такой встречи. Может быть, оба вспомнили что-нибудь из своего детства?
— Ты что здесь делаешь? — спросил Сетнер первым, и как всегда, не особенно церемонясь. — Свиданье с интересной дамочкой? А я позвонил тебе домой, телефон не отвечал, и я решил, что ты махнул на свой курорт!..
Они виделись недели две назад, Сетнер все знал и о новом оборудовании, и о Дине, и о том, что сам Алексей собирался в Кисловодск. Этот же Сетнер порой очень удивляет: скажешь ему слово-два, а обо всем остальном он догадывается и не лезет в подробности. Вот она — истинная деликатность, та самая душевная культура, о которой так пеклась Дина. А то, что Сетнер говорит громко да прямо, это еще ничего не означает. Вернее, это просто привычка. Сетнеру, например, часто приходится разговаривать на улице, вести совещания, собрания, так что голос у него поставлен. Но Дина ничего не желала понимать. И Сетнер был в их доме не очень-то желанным гостем: «От его крика у меня болит голова». Сетнер чувствовал это, но хоть бы слово оказал Алексею, пусть даже в шутку. Нет, он просто старался поменьше бывать у них, приезжал к Алексею на завод или звонил по телефону.