Пантелеймон Романов - Русь. Том I
Все это было так трудно, так все расползалось, что в один из моментов упадка духа Митенька решил поехать к одному человеку, крепкому верой во внутреннее — именно к графине Юлии, в ее монастырь или усадьбу, и подкрепиться ее одобрениями и верой.
XXXII
Графиня Юлия принадлежала к тому разряду светских женщин, которые с тонким изяществом наружности соединяют глубину и тонкость души, боящейся всего грубого и слишком земного.
Тонкость и глубина ее души не дали ей возможности пользоваться супружеским счастьем, товарищем в котором она имела гвардейского полковника, полнокровного мужчину с большими усами и хриплым басом. Полковник грубо поставил перед ней слишком ясные супружеские обязанности, в то время как ее душа питала отвращение и боязнь ко всему ясному, т. е. примитивному и упрощенному.
Когда полковник умер, она получила свободу. Но ее жизнь опять осталась несчастной благодаря той же глубине души. Она растерялась от своих внутренних богатств, не зная, куда деть и тонкость и глубину душевную.
Большинство мужчин отличались отсутствием тонкости и смотрели на дело слишком просто, когда подходили к ней. Они думали, что если перед ними молодая интересная вдова, то ей хочется того-то и того-то.
Вполне может быть, что ей хотелось того-то и того-то, но не в тех формах и не с тем подходом, на какие они были способны. Они забывали одно — что главное в ней было — ее душа, стоящая как бы на грани здешнего и потустороннего мира, а тело — второстепенное. Они же прямо хватались за второстепенное.
Сидя иногда в лунные ночи у раскрытого окна, в которое видна была часть сада с аллеей, — темной с одной стороны и освещенной призрачным светом месяца с другой, — она, опустив руки, с грустью смотрела перед собой, и у нее на глазах выступали слезы. Графиня Юлия чувствовала, что она еще молода, хороша, что она со всей своей глубиной и утонченностью предназначена к иной жизни, вне грубой оболочки реальной действительности, с которой бы, собственно, не следавало иметь никакого соприкосновения, чтобы остаться совсем чистой.
Она была несчастна и бедна от внутреннего богатства своего. И одно время она срывалась и набрасывалась на выезды с их светским легкомыслием и тонкой игрой страсти, которой она боялась вполне отдаться. В другое время пробиралась ночью в свою образную, где иногда в нижней юбке при свете восковой свечи простаивала до утра на коленях перед суровыми темными ликами святых на древних иконах.
И вот один раз случай привел ее, как ей казалось, к тому успокоению, в котором она находилась теперь.
Недалеко от ее имения был священник, совсем не похожий на обыкновенных священников. К нему отовсюду стекался народ, чтобы получить утоление своей мятущейся, ищущей, жаждущей душе.
Его имя стало известно в народе больше, чем имена епископов. И целые вереницы истомленного душевно и телесно люда, с котомками, с палочками, с малыми детьми, пробирались сюда за много верст. И, добираясь к храму, складывали свои убогие сумки и мешочки у недостроенной ограды нового большого храма с одной мыслью увидеть батюшку о. Георгия и рассказать ему свое душевное горе.
На одном из интимных вечеров графини Юлии во время ее вдовства все решили поехать туда, к этому необыкновенному человеку, к которому так стремился простой народ, и самим посмотреть, в чем там дело.
И ровно через месяц после этой поездки графиня Юлия Дмитриевна надела свои черные одежды, перестала быть графиней, а стала называться просто сестрой Юлией.
XXXIII
Когда Митенька Воейков подъехал к графскому дому, сестры Юлии не оказалось дома. Ему сказали, что она поехала к вечерне в монастырь.
Он поехал туда. Еще издали завиднелись в зелени елок и сосен белые стены женского монастыря. Блестел крест небольшой колоколенки, и прятались в деревьях домики келий с тесовыми крышами и белыми трубами.
А когда он въехал в лес, где было прохладно, его сразу охватила какая-то вековая тишина. Он нарочно пустил лошадь шагом и смотрел на белевшую вдали по дороге, меж двух стен темных елей, монастырскую ограду и святые ворота с образом над ними.
Когда Митенька Воейков спросил у проходившей по двору с ключами рябой после оспы монашенки, где сестра Юлия, — монашенка, низко поклонившись, сказала, что ее нет: она заезжала сюда только слушать акафист, а потом поехала к вечерне к о. Георгию.
— Как досадно, — сказал Митенька, не зная, что предпринять, и оглядываясь по двору и на оставленную у ворот лошадь.
— А вы поезжайте, батюшка, туда, коли очень нужно, это недалеко, почти все лесом, и сворачивать никуда не нужно.
Так ему казалось хорошо подождать ее в этом тихом монастыре и ехать с ней в усадьбу по лесной дороге, он так ждал наверное увидеть ее здесь и как-то внутренно приготовился к этому.
Там, у о. Георгия, обстановка, наверное, будет не та, что здесь, и чувство, с каким он подъезжал, разрядилось неудачей. И он хотел было повернуть домой, но почему-то подумал, что вдруг монашенке это может показаться странным: если сестра Юлия ему очень нужна, то почему же он не мог проехать лишних четыре версты до о. Георгия, а если не очень нужна, то и сюда было странно ехать.
Какое могло иметь для него значение, что подумает или не подумает про него монашенка, но он почувствовал, что придется ехать.
— Что за глупая зависимость от того, что подумает там кто-то!.. — сказал вдруг Митенька, садясь в шарабан, но, оглянувшись на монастырский двор, он увидел, что монашенка все еще стоит и смотрит. И его руки почти против воли и с досадой повернули лошадь к о. Георгию.
Когда он проехал лес, перед ним открылось поле, и вдали завиднелись какие-то большие здания и большой новый храм из красного кирпича.
По дороге он стал нагонять богомолок, странников с обшитыми холстиной корзиночками, слепых с высокими палками и холщовыми сумами за спиной. А когда он подъехал к храму, то везде — в вечерней тени ограды, — где были привязаны лошади, жевавшие насыпанный в длинное корыто овес, — везде сидел и лежал народ — старушки в беленьких платочках, закусывавшие яичком из узелка, слепые, смотревшие куда-то выше голов своими вытекшими, побелевшими глазами.
У ограды сидела плакавшая все время девушка, которую держала, прислонив к своей груди, пожилая крестьянская женщина с добрым скорбным лицом и, как бы укачивая больную, рассказывала обступившим ее людям, с однообразно и тупо любопытными лицами смотревшими на девушку, — рассказывала, что ее испортили, и она пятый день плачет и бьется.
Неподалеку сидела другая девушка в черном платочке с неподвижно остановившимися на одной точке глазами и упавшими на колени руками.
Высокая женщина в платке и лаптях рассказывала про чудесное исцеление батюшкой своей дочери. Другая говорила, что батюшка одним дает маслица, другим — свечку.
Какая-то бойкая старушка в туфлях и шерстяных чулках, очевидно, частая посетительница этого места, сейчас же вмешавшись, объяснила, что масло к выздоровлению, свечка — к смерти.
К ней все повернулись и выслушали с тем же покорным молчанием, с каким слушали всякого, кто говорил. Эта же старушка бойко и уверенно рассказала, когда батюшка встает, когда он отдыхает и что ему надо говорить. Она держала себя так, как ловкий завсегдатай в каком-нибудь заведении рассказывает незнающим людям о порядках, которые ему известны лучше, чем всякому другому.
Около столба ворот в ограду, как бы прячась и стыдясь, стоял оборванец в калошах с веревочками на босых ногах, с опухшим от пьянства лицом, и весь дрожал мелкой дрожью, точно ему было холодно. Глаза его, чуждые всем, дико и испуганно останавливались то на одном, то на другом лице, точно он чувствовал всю меру своего падения и старался только об одном — чтобы быть менее заметным.
Двери храма были открыты (они никогда здесь не закрывались), и там виднелся народ, ходивший, прикладываясь, от иконы к иконе, среди прохладного молчаливого пространства пустой церкви с каменными плитами пола, с запахом можжевельника и воска в притворе, со строгими неподвижными лицами святых.
И весь этот народ, влекомый сюда бедностью и недугами душевными, изо дня в день наполнял собою двор перед храмом.
Приехали в коляске какие-то барыни под белыми зонтиками и, выйдя из экипажа, долго оглядывались, как бы ища для себя подходящего места, в то время как кучер с толстым задом в пуговицах, пустив шагом вспотевших лошадей, поехал в глубину двора под деревья к церковной сторожке.
Все терпеливо ждали выхода батюшки, который, как уже все знали, сейчас отдыхал после девяти часов стояния в церкви.
Пришедшие в первый раз испытывали непонятный страх и нервно вскакивали, когда кто-нибудь говорил, что сейчас должен выйти.