Самуил Гордон - Избранное
— Спрашиваешь, с чего я взял? Только при этой болезни бывают такие нечеловеческие боли, не проходящие целыми часами. Знаешь, что мне как-то сказала одна знакомая? А ведь женщины то ли по-другому устроены, то ли просто крепче нас, но они переносят боль легче, чем мы, мужчины. Так вот, она сказала: «Если бы я узнала, что с кем-то из моих близких, упаси боже, случилось то же, что со мной, я посоветовала бы ему не дожидаться, пока начнутся боли, — а их ни с чем нельзя сравнить, даже с самыми трудными родами, — лучше самому от них вовремя избавиться, раз еще неизвестно, как вылечить эту болезнь. Я не понимаю, — сказала она, — почему для этого заболевания врачи делают исключение, скрывают его от больного. Зачем? Если бы они не скрывали от меня, я давно бы уже избавилась от невыносимых, сверхчеловеческих страданий».
Уриэль до крови закусил губу, чтобы не испустить крик, рвавшийся из него, пока он, превозмогая боль, пытался сесть в кресле повыше, и продолжил:
— Как видишь, я ее не послушался. Не знаю, слабость это или сила. Наверно, никто не знает, что в такие моменты берет верх в человеке, потому что человек тогда становится совсем другим. Мне однажды довелось испытать такое на себе, когда я, тяжело раненный, чуть не попал в плен. И если я тогда остался в живых, то не потому, что испугался смерти. Не знаю, откуда это во мне, но смерти я не боюсь. Вот сегодня ночью она постучалась ко мне и, может, уже сегодня уведет меня с собой, а я не боюсь. Боюсь я совсем другого. — Он наклонился к ней, словно доверяя тайну: — Я боюсь остаться должником. А перед тем, кому ты передашь письмо, я в огромном долгу. Это не первое мое письмо к нему. Но ни на одно из них он не ответил. Может быть, он тебе не поверит, что это последнее письмо, которое я ему пишу. Захвати с собой газету с траурным сообщением. Где-нибудь оно да появится, кто-то вспомянет меня добрым словом. Письмо прочитай. Не сейчас! Когда меня уже не будет. Не надо плакать. Смотри, как спокойно я обо всем говорю. Конечно, в пятьдесят лет человек еще не старик, но уже и не молодой. Мало кто из моего поколения дожил до этого возраста. Каждое начало имеет свой конец…
Рите показалось, что ему становится легче, когда он говорит, — он не так часто закрывает глаза и морщины на лице прорезаются не так глубоко. Да и Уриэлю, кажется, тоже почудилось, что теперь, когда у него есть кому высказать вслух то, о чем он думал всю дорогу сюда, не находя себе места в машине, он уже не так сильно чувствует боль. А может быть, так кажется потому, что он уже успел к ней немного притерпеться. Все же ему пришлось довольно долго ждать, прежде чем он открыл глаза и смог продолжить:
— Я не боюсь смерти!
Рите все еще было трудно понять, говорит ли он это — вот уже в который раз! — потому, что еще не совсем готов и должен что-то в себе преодолеть, или все еще ищет ответа на вопрос, что такое смерть, и ждет, чтобы кто-то ему подсказал ответ. Не от нее ли ожидает он ответа? Но Рита была так далека от всего того, что для него сейчас было, возможно, самым важным и необходимым, что не сразу заметила, как изменился взгляд его чуть остекленевших глаз и даже голос, доверительно повторивший:
— Я не боюсь смерти. Я сегодня уже был мертвым, лежал застреленный на траве. Не смотри на меня так. Я в полном рассудке. — И словно ему надо было непременно доказать ей это, Аншин уже не закрывал от боли глаза, а, наоборот, держал их все время широко раскрытыми, чтобы она могла в них смотреть. — Я только не знаю точно, когда это со мной случилось, то ли когда я потерял сознание, то ли в те минуты, когда боль меня отпустила и я задремал. Но что со мной произошло в те минуты, я помню ясно. Помню даже, что стена, у которой меня расстреливали, была побеленная и в самой середине не хватало трех кирпичей. Сначала, когда меня подвели к стене, мне было страшно. От страха я, помню, плотно зажмурил глаза и заткнул уши, чтобы не слышать выстрела. Но когда на меня навели ружье, я уже не чувствовал страха. Я даже отказался повернуться лицом к стене. Но не об этом я хочу рассказать тебе. — Уриэль отвернул от нее лицо, чтобы она не заметила, как он борется с собой. Чтобы не поддаться боли, которая, казалось, вот-вот отнимет у него дар речи, и боясь, что это сейчас произойдет, он заторопился и заговорил почти без пауз: — Несколько раз в меня выстрелили, прежде чем я упал. Но, лежа застреленным у стены, я ни на мгновение не терял ощущения жизни в себе, хотя не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Все во мне отмерло, но я жил. Я понимал, что я мертвый, что случившегося уже не поправишь — все кончено. И, зная все это, я даже не пробовал спросить себя, почему меня так волнует вопрос, что такое жизнь и что такое смерть, почему я так мучительно ищу ответа. И, помнится, я нашел ответ. Но теперь не могу его вспомнить. Как только мне кажется, что я его нашел, так сразу теряю и мучаюсь опять…
После того как Уриэль остановил ее, когда она, испуганная и растерянная, бросилась к телефону вызывать «скорую помощь», и попросил сесть к нему поближе, Рита поняла, что он уже не отпустит ее, пока не выскажет все, и что сказать ему надо много.
— Очевидно, каждый, когда наступают его последние минуты, мучается, как я сейчас, ища на все это ответ, — продолжал Аншин, крепко вцепившись обеими руками в подлокотники кресла, словно боясь соскользнуть на пол, — наверно, человеку не безразлично, раз он так мучается в свои последние минуты. Он понимает, что от того, найдет он ответ или не найдет, для него уже ничто не изменится и не может измениться. Но человек все же хочет знать, для чего жил, в чем смысл жизни и что его ожидает потом, после того как через несколько мгновений жизнь его покинет. И как бы я ни понимал, что там меня уже ничто не ждет, что все начинается и кончается только здесь, на земле, я не могу представить свое небытие иначе, чем ощутил сегодня у той кирпичной стены. Я был мертв, но не чувствовал в себе смерти. Даже мертвым я в чем-то остался связан с жизнью. В свои последние минуты, наверно, каждый так представляет свой конец. Смотри, как умно придумала жизнь, чтобы человек не заметил, как налетают его последние мгновения. Для этого жизнь изобрела пресс, чтобы человек полностью погрузился в схватку со своими болями, жизнь превращает его в солдата, а солдат на поле боя не думает о смерти. У него нет времени: он занят битвой за жизнь. Ну, а кто по возрасту уже не годен в солдаты, не годен для борьбы, кому только и осталось сидеть и ждать конца, того жизнь превращает в беспомощного ребенка, который уже ничего не соображает. Делай с ним что хочешь — ему все равно. Но я слишком молод, чтобы жизнь обошлась со мной так мягко. Я не променяю пресс, под которым лежу сейчас, на то жестокое милосердие, которое жизнь дарит человеку в старости: чтобы он потерял счет годам и не боялся того, что его ожидает. Смысл человеческой жизни в том, чтобы до последней минуты оставаться человеком… и солдатом.
«Что с ним вдруг случилось?» — пыталась догадаться Рита, глядя на Уриэля, сидевшего напротив нее. Откуда у ослабшего, измученного страданиями Уриэля вдруг взялся такой крепкий, сильный голос, каким он говорит с ней так, будто находится не в обычной комнате, где у него только одна слушательница, а обращается со сцены к залу, полному людей? В эти минуты он стал совершенно не похож на себя. Она никогда не слышала, чтобы он так говорил, не слышала от него таких необычных, возвышенных слов, притом она знала, что он страшно не любит, когда так говорят. Он не выносит этого, даже когда кто-то говорит так со сцены в театре. Ей приходилось долго упрашивать его пойти с ней на постановку пьесы Шекспира. Сидя с ним в театре, она не могла понять, как можно оставаться настолько равнодушным к страданиям короля Лира, принца Гамлета, Отелло… «Кем бы человек ни был, пусть даже королем, — объяснял ей Уриэль, — он все равно остается человеком, а люди всегда и везде говорят обычным человеческим языком. А у Шекспира ни один герой не говорит нормальным, обыкновенным языком. Все у него вещают высокими словесами».
Рите хотелось сейчас напомнить ему те слова и спросить: с чего он вдруг заговорил с ней высокими, необычными выражениями? Но она была убеждена, что он и сам не заметил этого перехода. Он произошел естественно, как у героев Шекспира. Рита давно уже поняла: об обычных, повседневных делах, касающихся одного-двоих, говорят обычным, повседневным языком. Но когда речь заходит о событиях необычных, не имеющих ничего общего с будничной повседневностью и касающихся уже не только одного-двоих, тогда те же самые слова произносятся совсем иначе, они приобретают иное звучание, иной смысл, словно говорятся на другом языке — как у влюбленных, у которых обыкновенные слова иной раз обозначают и глубокие моря, и высокие горы, но никто из них не замечает в себе этого перехода. Им он кажется совершенно естественным. Во всяком случае, ей, Рите, казалось совершенно естественным, что Уриэль снова обратился к ней так же возвышенно: