Владимир Амлинский - Ожидание
Другие метры были темпераментнее, щедрее. Кричали своим: «Старик, это гениально!» — или наоборот: «Это убожество, старик, куда это годится!» — а он никогда не употреблял это слово «старик» и когда хвалил, то точно жадничал, взвешивая на аптекарских весах, боясь выдать миллиграмм лишнего.
Да, в воспоминаниях я не мог написать, что он был тем учителем, которому звонишь по любому поводу — показать новую работу, спросить совета, задать вопрос: как жить дальше?
А последнее было иногда так необходимо.
Впрочем, вовсе не запрещалось обращаться к нему. Другое дело, что не отзывался, как таксист, на первый зов, но мы всегда знали: если действительно о ч е н ь н а д о, то можно встретиться.
Но за эти годы я и Борька были у него дома всего один раз, после восстановления в Институте. Тогда мы даже собирались купить ему подарок, стали размышлять, что же именно: какую-нибудь вазу — глупо, он ведь не дудтист. Может быть, тогда бутылку лучшего армянского коньяка? Да тоже как-то не совсем удобно…
Борька еще сказал:
— Порыв хороший, а идея ложная.
Я удивился:
— Как это так?
— Да так. Представь: вваливаемся с подарочком. За что? За то, что нас спас. Так за это, мой хороший, другим отплатить надо… Картинами бессмертными, к примеру. А мы по дешевке — бутылочку Мастеру, подарок, подарунок.
— Нужны ему наши рисуночки, у него небось на стенах…
Трудно было представить, что у него на стенах. Может, какой-нибудь средневековый Липпо Далмазио. Он любил малых великих художников… «Широкой публике почти не известен Липпо Далмазио, — как бы обижаясь за этого Липпо Далмазио, говорил Мастер, — а напрасно. Конечно, он не Рафаэль… художник второго ряда. Но посмотрите…» И он показывал нам репродукции.
У Липпо Далмазио были нежные, просветленные мадонны — почему они были не столь знамениты, как те, которых ограждали от толпы решетками, те, которых раз в столетие в клочья рвали и резали сумасшедшие?
А на этих прелестных мадонн никто не покушался, хотя они были ничем не хуже. Впрочем, что значит хуже, лучше. Это все равно что сравнивать моря или реки. Чем, например, Эгейское море лучше Черного? Просто оно другое.
Великие мастера второго ряда… Отчего вы так любите их, наш учитель? Может быть, вас угнетает историческая несправедливость? А может, и себя вы считаете великим мастером второго ряда?..
Мы купили ему цветы.
Борька выбирал, торговался с теткой на площади Революции; выторговав полтинник, купил хороший букет тюльпанов, но на подступах к дому Мастера стал ворчать: «Будто гимназистки какие-то».
Я молчал. Его противоречивость иногда становилась невыносимой. Я вырвал из его рук букетик, поискал глазами урну.
И тогда Борька вздохнул, сказал с детской жалостью:
— Все-таки трешник, да и цветы красивые.
Вздох о трешнике и остановил мою руку.
Он мог прогулять много и тогда о деньгах не думал. Но даром, так, впустую, в урну, да еще такие красивые… Это было выше его сил. Так и пошли с цветами.
Дом, к которому мы пришли, чем-то напоминал тот, в котором я родился. Но более темный, гранит, мрачноватые маленькие окна на мощном конструктивистском фасаде — словно на крупном лице маленькие детские очки.
Это был один из вариантов, один из типов дома, в котором, как мы предполагали, и должен был жить наш Мастер. Мы и представить его не могли в свеженьком панельном доме новостроек или в новом, розовом, как вафля, из тех, что строились уже тогда, расталкивая двухэтажные покосившиеся домики уходящей Москвы, те, что не представляли исторической ценности и были непригодны к капитальному ремонту. Сегодня они кажутся чудом, и на каждом таком еще сохранившемся доме хочется повесить табличку: «Охраняется государством». Двухэтажные, трехэтажные, с лепниной, с колоннами или без, построенные никому сейчас не известными архитекторами, не возвеличенные проживанием в них великих людей, заурядные, говоря современным языком, типовые дома отшумевших далеких времен.
Мне казалось, они тоже напоминают великих мастеров второго ряда.
Но Мастер жил в доме середины тридцатых нынешнего века.
И квартира его и встреча тогда разочаровали. Мы шли переполненные благодарностью, жалко мяли цветы, мечталось о задушевном долгом разговоре, а он встретил нас озабоченный, на цветы даже не поглядел, швырнул куда-то, провел коридором в кабинет и надолго нас оставил.
В доме явно ощущалась атмосфера тревоги, нервозности, каких-то житейских неурядиц.
Все время звонил телефон. Жена Мастера (я почти не разглядел ее, помню, что показалась мраморной статуэткой) кивнула почти не глядя, без интереса — как молочнице, почтальону или водопроводчику — и даже с каким-то неудовольствием, точно водопроводчик пришел не вовремя, а почтальон ошибся дверью. Я, помню, подумал, что мы для нее из этого же разряда или скорее всего еще из худшего, из тех, кто не часто приходит в дом, но все же назойливо, постоянно напоминает о себе, досаждает звонками, просьбами, толчется где-то под окнами в ожидании помощи.
Мы были из разряда учеников.
Кивнула, что-то взяла, куда-то ушла. Странно, что это была жена нашего Мастера. Мы видели ее в первый раз и в последний.
И действительно, как я потом узнал, она исчезла из его жизни как раз в то время, и как раз в то время он расставался с ней. Почему-то не хочется говорить «разводился», не хочется видеть Мастера стоящим перед народным судьей, объясняющим причину развода или делящим квартиру. Впрочем, он, кажется, и не делил. Каким-то образом, думаю самым благородным, он решил все жилищные проблемы и остался в этой же квартире.
Но все же почему, относясь к нему с уважением, даже с почтением, я иногда невольно думаю о нем с иронией?
Не могу точно объяснить это. Мы просто не хотели и не умели видеть его человеком, мы хотели поднять, подсадить его на пьедестал, а он не подсаживался. На пьедестале ему было бы неудобно, он и там остался бы человеком, а человеческие черты, как известно, не идеальны.
Вот и в тот раз дух суеты витал над ним, причем внешне это ни в чем почти не выражалось. Почти… Если приглядеться, можно было уловить, что движения слишком отрывисты, рассеянны; он словно забывал, что мы тут, прерывал разговор на полуслове, что-то все время искал в письменном столе, шкафу и не находил. Странно, в Институте он всегда был спокоен, сосредоточен, мы мельтешили, а он взирал на нас — не свысока, но с высоты; здесь же чувствовалась скрытая растерянность, именно скрытая, он был немногословен, как всегда, но вдруг переспрашивал нас, точно был глуховат, а когда мы стали благодарить, он сказал с раздражением: «А… вы все об этом…»
Будто каждый день нас исключали и каждый день кто-то помогал нам восстановиться.
И еще раздражала возня с собакой. Огромный, невероятно игривый дог все время был в центре внимания — то к нам приставал, то жена Мастера звала его и кому-то невидимому громко объясняла, чем кормить Ингула (так звали этого пса), называла блюда прямо-таки из ресторанного меню, не порционные, конечно, но во всяком случае хорошие дежурные.
Мы были голодны и возненавидели дога с его грозным богатырским экстерьером и младенческим нравом, этого бумажного тигра, жрущего калорийную человеческую еду: молоко, мясо, кашу. Особенно ненавидел пса Борька — пес ласкался к нему, а Борька тихо, чтобы не увидел хозяин, рыкал на него. У Борьки, как у кота, вставала шерсть дыбом от одного вида этого дога.
Я удивлялся, я знал, что он любит собак, согласен подцепить любую заразу, чтобы только погладить бродячего пса, эти ничьи собачонки так и волочились за ним до самого общежития, и он подкармливал их чем мог. А красавца Ингула, казалось, готов был пристрелить и на обратном пути поливал его последними словами и говорил, что псы не должны жить в квартирах как люди, а люди не должны жить как псы в каких-то каморках, что псы должны сторожить людей, а не наоборот…
Единственный просвет во всей этой бессвязной и тусклой встрече с Мастером возник, когда Мастер вдруг остановился, сел и сказал, вздохнув, словно сбрасывая с себя груз еще более тяжких забот, которые ему, видно, только предстояли:
— Хватит думать о чужой несправедливости. Эта история очень неприятна, но вы еще вспомните ее с благодарностью. Да, да, позже вы поймете меня, сейчас не задерживайтесь на этом. Ну а моя роль… Она естественна; другое дело, что в искусственных условиях бывает трудно играть естественные роли… Сейчас это трудно, но не слишком. Во всяком случае не смертельно.
Мне показалось, что он еще что-то хочет сказать об этом, что-то объяснить нам, но передышка кончилась, и вновь возникла в его квартире какая-то нарастающая возня, забегал, сотрясая стены, накормленный пес, зазвонил телефон, жена, с которой что-то происходило, с кем-то разговаривала в соседней комнате — слов не разобрать, но голос слышен: красивый, грудной, несколько глуховатый.