Ицхокас Мерас - Желтый лоскут
— Все равно уйду, — бормотал я, и слезы подступили к горлу.
Целый день пришлось таскать хворост. Когда к вечеру я, никем не замеченный, залез за печку, прикорнул, согревая застывшие руки и ноги, из горницы показалась голова хозяйки.
— Зосе! — кликнула она.
Но никто не отозвался. Зосе осталась в хлеву.
Я еще больше сжался, чтобы хозяйка не увидела меня и не стала бранить, что без дела сижу.
Уверенная, что на кухне никого, кроме нее с мужем, нет, Суткене сказала:
— Юозапас, запрягай коня и поезжай в Лёляй…
— А зачем это вдруг в Лёляй? — медленно растягивая слова, спросил он.
— Полицая привезешь…
— Зачем он тебе?
— Подпаска отдадим. И ни одна собака не пикнет.
— Да как же так, все же человек, хоть и еврей…
— Поезжай, раз говорю! — прикрикнула Суткене. — Видно, хочется тебе этому лягушонку жалованье заплатить?
— Вроде и не выходит иначе…
— Я хозяйка в своем доме! Зерно проросло, картошка сгнила, так, может, последний кусок этому сопляку отдашь?
— А если «пленник» дознается?
— Не дознается, дуралей, уже темно, кто увидит. А заявится — скажем, домой отвезли его, пастьба-то окончена.
Я обмер от страха и удивления. Едва опустела кухня, я проскользнул в каморку, подождал, пока Юозапас уедет со двора, и, когда затих стук колес и никого поблизости не было видно, кроме Рудиса, дружелюбно повиливавшего хвостом, я выбрался из хутора и пустился наутек.
Бежал я по вязкому полю напрямик в жибуряйское поместье. И впопыхах даже забыл про спрятанную загодя в сенцах большую ольховую метлу.
САПОЖКИ
С той поры, как я сбежал с хутора Суткене, где промаялся со стадом от снега до снега, прошло две-три недели, однако Диникис так и не пошел к ней за моим заработком.
— Все равно не отдаст, подлюга. Ничего, дай срок, придет день — иначе с ней поговорим, — погрозил он.
Я хорошо знал, какой это день, знал и то, что Диникис свое слово сдержит. Правда, он частенько выпивал и под хмельком нес несусветную околесицу. Но трезвый, если что скажет — баста, как топором отрубил.
Так и остался мой заработок у Суткене. Подумать только: два центнера ржи, два — картофеля, штаны и куртка. Я и во сне видел теплое, мягкое домотканое сукно, добротной валки с ворсинками. А ведь глубоко-глубоко таилась надежда, что на часть заработка мои названые родители Диникисы справят мне сапожки. Это было моей давнишней мечтой, хотя, в сущности, я не смел и надеяться. Вот почему едва тлевшую искорку надежды я изо дня в день заглушал пригоршнями пепла.
Теперь на досуге я мог целыми часами стоять у окна и глядеть на пепельно-серое, мглистое небо, на низкие свинцовые тучи, из косматых краев которых изредка змеилась запоздалая молния. Но думал я совсем о другом. Зима на носу, опять не хватит нашей большой семье хлеба, а я удрал от хозяйки, и мои заработки пропали. Разве меня обязательно отдали бы полиции, разве обязательно расстреляли бы?
В такие минуты где там мечтать о сапожках! Мне стыдно было смотреть Диникисам в глаза. При их малом достатке, я не только ничем не помогаю, а еще и объедаю их.
Однако мало-помалу я успокоился. Ведь Диникисы любили меня, как родного, и я чувствовал себя у них в безопасности. Соседи батраки не подозревали, что я приемыш, еврейский мальчик. Они меня считали младшим сыном Диникисов и даже находили сходство с ними — нос совсем отцовский, а вот подбородок — ну вылитый материнский… И мечта, несбыточная мечта о сапожках нет-нет да и вспыхивала, манила с новой силой.
Однажды вечером, кажется, самым дождливым, какой бывает на свете, отелилась корова Диникисов. За время своей службы подпаском я успел узнать, что коровы обычно телятся по весне. А вот корова Диникисов возьми и отелись поздней осенью. Она вообще была горазда выкидывать самые неожиданные штуки. Бывало, получим, как положено, ординарию[8] или так вдруг жизнь чуть полегчает — наша Буренка сразу прибавит молока. А как дома ни корки, ни шкварки — хоть плачь, перестает доиться, и всё. Ну прямо не животина, а сущее наказание!
Вот и на этот раз Диникене вбежала в избу с радостью:
— Слава богу… Отелилась.
Все повскакали — и в хлев. Там мы увидели пегого бархатистого теленочка с мокрой, слюнявой мордой и плотно прижатыми ушами.
Детвора сразу полюбила теленка. Мы решили вырастить его большим и страшным быком с длинными и крепкими рогами, чтоб мог он ими забодать всех злодеев и обидчиков. Нас же, ясное дело, он должен любить, как и мы его. А когда Диникене надоила и принесла из хлева молозива да напекла блинов, мы совсем были на седьмом небе от блаженства.
Но спустя всего неделю мы почувствовали, как далеко от нас это седьмое небо, и жизнь наша опять стала серой и безотрадной, как поздняя осень. Диникис зарезал нашего пегого любимца. Из головы и ножек Диникене наварила холодца, а мясо почти все куда-то отнесли за долги.
Однако нет худа без добра. Так, по крайней мере, говаривал Диникис. За телячью шкурку он раздобыл кусок кожи. Засовывая ее за спинку кровати, он мигнул мне:
— Завтра пойдем к сапожнику.
Ожила затаенная в глубине сердца надежда. Я переспросил:
— К сапожнику?
— Сапожонки тебе подберем, — ответил Диникис.
Сапожки! Сапожки… Кому не приходилось топать в деревянных клумпес, тому никогда не понять, что такое сапожки. Ну, а я за них пошел бы еще раз пасти скот от снега до снега. Ведь они ничем не отличаются от настоящих сапог. Разве что подошва у них деревянная. Но если она сделана, скажем, из хорошей осины да еще головки хорошо натянуты на округлую колодку, ладно пригнаны и обиты прочной кожаной полоской, а голенища, добротной кожи, гармошкой набегают ряда в три, нет тогда лучшей обуви в мире!
Где там равнять с той, что мне приходилось носить последнее время.
К вечеру следующего дня дождь лил как из ведра. Вернувшись с работы, Диникис глянул на меня чуть прищуренными, улыбчивыми глазами. Его смуглое лицо от дождя влажно блестело.
— Собирайся, Бенюк, пойдем… — кивнул он мне.
— И куда ты тащишь ребенка в такую непогодь, промокнете до костей! — послышался из боковушки озабоченный голос Диникене.
— Ничего, мать, не сахарные, не растаем.
— Иду, иду, — обрадовался я.
Действительно, что значит мелкий осенний дождик, пронизывающий ветер и слякоть! Самая сильная буря, метель и то не удержали бы меня, раз такое дело. Шутка ли — сапожки!
Диникис достал из-за спинки кровати кожу, завернул в тряпицу оставшуюся единственную ляжку телятины, и мы двинулись.
Городок от имения — рукой подать. Вскоре началась и первая улица предместья, с обеих сторон утыканная приземистыми деревянными домишками. Диникис остановился, надвинул мне пониже на глаза козырек картуза, приподнял повыше воротник куртки.
— Втяни голову в плечи поглубже, — шепнул он и погромче добавил: — Не так сильно промокнешь.
— А не узнают тут меня? — спросил я.
— Нет, не узнают, — для бодрости похлопал он меня по плечу.
Я посмотрел на Диникиса. По его лицу струились ручейки воды, стекая на грубошерстную латаную-перелатанную куртку, которая от сырости и влаги стала как дубленая, покоробилась и, верно, как и мне, здорово натирала кисти рук затвердевшими краями рукавов. Но из-под старого, тоже насквозь промокшего картуза на меня с отеческой теплотой глядели добрые глаза и сильная рука держала за плечо. Я прекрасно понимал: если меня кто опознает и донесет, что я у Диникисов, — всем конец. А Диникис только улыбался, как давеча дома, сверкая своими белыми, крепкими зубами. И этот простой мужественный человек с его отцовской добротой стал мне еще ближе, еще дороже. Я любил Диникиса, его смуглое, худое лицо с угловатым подбородком и чуть розоватым носом с торчащей из ноздрей щетинкой. Я крепче схватил его руку, и мы зашагали дальше.
Дождь хлестал не переставая. Разбрызгивая грязь, промчалась машина с немцами. Прохожие, к счастью, в эту пору не попадались.
А вот и домик сапожника. Мастер помял принесенную кожу, понюхал телятину, потом глянул на мою обувку и достал из угла пару сапожек.
— Эти подойдут.
Я схватил сапожки, и сердце у меня забилось… Такой красоты я и не представлял себе. Вмиг переобулся, и Диникис осмотрел их с одной и другой стороны, потрогал головки, голенища. Все как раз, впору. Будто — для меня стачали. Вот повезло.
— Так что, сосед, ставь магарыч, вспрыснуть надо, — недвусмысленно щелкнул себя по шее двумя пальцами сапожник.
Диникис жалобно покосился в мою сторону.
— Беги домой. Враз и я вернусь.
Я снял сапожки.
— А зачем разулся? — спросил Диникис.
— Больно мокро, загрязнятся, — ответил я, засунул сапожки за пазуху и помчался домой.
Дождь перестал. Даже не моросило. Сноп последних лучей, прорвавшись из темной громады туч, испещрил бликами грязные потоки воды. На ухабистых обочинах улицы в лужах зыбилась и морщилась вода, переливаясь и светясь всеми цветами радуги. Шел я не разбирая, прямо по лужам. Не беда, что в моих старых деревяшках хлюпала жидкая грязь! Ведь под оттопыренной полой курточки новые сапожки… Меня охватило желание еще раз взглянуть на них, потрогать блестящую кожу голенищ. Я остановился, вытащил один, за ним другой.