Юрий Колесников - Занавес приподнят
— Мама, здравствуй!
Мать встрепенулась:
— Сынок, Илюшенька!
Голос матери, как током, пронзил Илью. Стиснув зубы, он преодолел подступившие к горлу спазмы. Мать и сын прильнули к решеткам и несколько секунд смотрели друг на друга, не проронив ни слова, не издав ни малейшего вздоха, но многое передумав и поняв друг о друге.
— Ничего, мама… Все будет хорошо! Не волнуйся.
— Да, сынок, непременно будет хорошо. Верю в это. За нас не беспокойся, Илюшенька. Живем нормально. Как твое здоровье?
— Ничего. В порядке… — с преувеличенной бодростью ответил Илья и, желая отвлечь мать от этой темы, спросил: — А как ты, мама, оказалась здесь, в Бухаресте?
Мать впервые улыбнулась. Ей было приятно ответить.
— Мир не без добрых людей, Илюшенька. Позаботились… Вот я и приехала… И в пансионе твоем хорошие люди. Я у них остановилась, сынок…
— Пожалуйста, мама, передай всем этим людям мой привет и благодарность, а хозяевам пансиона еще и мои извинения за неприятности, причиненные в связи с моим арестом…
— Передам, сынок, передам непременно! Тебе тоже просили передать поклон многие, очень многие люди…
Илья кивнул. Он понял, что мать недоговаривает.
— И еще, мама, просьба. Особый и большой привет и низкий поклон дедушке! Пусть не волнуется, я никого не подвел и не под…
— Свидание заканчивается, — прервал Илью стоявший между решетками надзиратель. — Прощайтесь!
— Будь сильной, мама, и не осуждай меня, — торопливо продолжал Илья. — Дедушке скажи, что все будет, как он мечтал!..
— Кончай разговор! — пробасил дежурный охранник и, положив на плечо Томова руку, потянул его от решетки. — Пошли! Кончай базар…
У выхода Илья обернулся, увидел, что мать вытирает платком слезы, крикнул:
— Не плачь, мама! Пусть никто здесь не видит твоих слез, прошу тебя!..
— Топай, топай! — огрызнулся охранник. — Хватит оглядываться…
— Хорошо, хорошо, сынок! Береги себя…
Эти слова донеслись до Томова уже в коридоре.
В камере Илья вновь погрузился в горестные размышления, хотя свидание с матерью ободрило его. Он теперь не чувствовал себя наглухо изолированным от близких и дорогих ему людей — от родных, друзей и товарищей по борьбе. Он знал, что мать передаст им все, что он успел сказать ей, и они не усомнятся в его выдержке. Однако он понимал и чувствовал, как тяжко переживает мать случившееся с ним, какое горе принес он в ее и без того безрадостную жизнь, какой неотвратимый удар ждет ее впереди. Там, во время свидания с матерью, он сперва намеренно, а потом и невольно забыл о грозящей ему расправе. Теперь он вновь вернулся мыслями к тому, что его ожидает, и само свидание с матерью внезапно представилось ему прощальным, милостиво разрешенным палачами, уже предрешившими его судьбу.
Подошло время обеда. Получив свою порцию, Илья нехотя принялся за еду, отломив кусок сухой, как отслужившая свой срок оконная замазка, мамалыги. Внутри торчала бумажка, очень похожая на туго свернутую цигарку. Илья рассердился, подумав, что ее обронили в котел нерадивые пекари. Но, приглядевшись как следует, заметил, что в этой трубке нет табака. Он быстро раскрутил бумажку и повернулся спиной к двери, чтобы не увидел охранник, если ненароком заглянет в глазок. Маленькими, едва различимыми печатными буквами на бумажке было написано от руки:
«Братья узники! Товарищи Никулеску и Коган до сих пор не возвращены в камеры. После избиения палачи доставили в лазарет только Никулеску. Где Коган, не известно. Их жизнь в опасности! Необходимо протестовать, потребовать возвращения их в камеры. Ждите сигнала для выступления. Будьте солидарны в борьбе за правое дело!»
Томов читал и перечитывал крохотную листовку, пока не заучил ее содержание наизусть. Наконец он тщательно свернул бумажку и едва успел сунуть ее под тюфяк, как загремела перекладина, дверь распахнулась и охранник скомандовал:
— Встать!
Томов выпрямился по стойке «смирно». В камеру вошел Солокану. На нем был, как и при первом допросе, темно-коричневый костюм с широкой черной лентой поперек лацкана. Вслед за ним дежурный внес стул и тут же удалился, закрыв за собой дверь.
Солокану сел, положил длинные костлявые кисти рук на колени. Его скуластое, еще более осунувшееся с тех пор и побледневшее лицо с неподвижным взглядом помутневших от бессонницы глаз и синеватыми дряблыми мешками под ними казалось Томову неживым, слепленным из воска.
Боясь нарушить зловещую тишину, воцарившуюся в камере и коридоре с момента появления здесь инспектора, Томов стоял не шевелясь, опасался даже переступить с ноги на ногу и лишь изредка глубоко вздыхал, стараясь успокоить бившееся сердце. Ему казалось, что этот изощренный в пытках королевский опричник пришел привести в исполнение свою угрозу и медлит, молчит только из желания насладиться душевными муками своей жертвы.
Между тем мозг и душу Солокану еще больше, чем во время первого посещения Томова в тюрьме, раздирали противоречивые мысли и чувства. Еще сильнее, чем тогда, он страдал от сознания, что те, кому он служил верой и правдой, кому отдал лучшие годы жизни, силы и здоровье, нанесли ему жестокий удар в спину. Теперь ему стало ясно, что главными виновниками убийства дочери были не непосредственные исполнители преступления, потерявшие право называться людьми, а те, кто считал железногвардейцев надеждой и опорой страны. Их оберегали и лелеяли с монаршего благословения. Их почитали как националистов и патриотов, лишь изредка одергивая ради внешнего приличия и престижа самодержавия. Ведомство, в деятельности которого инспектор Солокану играл видную роль, намеренно попустительствовало им. Легионерские вожаки прекрасно понимали это. И не случайно именно они были инициаторами поездки Солокану в Берлин для обмена опытом борьбы с коммунистическим подпольем. Тогда он с благодарностью воспринял оказанное ему легионерами доверие. Теперь он понял, что эти люди хотели лишь выдрессировать его, как дрессируют охотничью собаку, превратить в свое послушное орудие, любой ценой заставить делать только то, что отвечает их корыстным, карьеристским целям.
Еще до того дня, когда к нему в сигуранцу по доброй воле пришел механик гаража «Леонид и К°» Илиеску и высказал все, что думал по поводу гибели его дочери, Солокану сомневался в причастности коммунистов к этому злодейству, подозревая, что виновников надо искать в противоположном лагере. Подозревал, но инстинктивно отбрасывал эти подозрения, не пытаясь объективно проанализировать, кто и почему был заинтересован в свершении этого акта. Солокану чувствовал, что если когда-либо его смутные подозрения подтвердятся, то все, чем он жил до сих пор, чем дорожил, к чему привык и тянулся изо всех сил, все рухнет. Это будет равносильно катастрофе…
Разговор с Илиеску вывел его из состояния оцепенения, встряхнул и заставил трезво взглянуть на случившееся. С этого дня он по инерции, но все с большим отвращением исполнял свою службу и все острее чувствовал невозможность вернуться к прежнему образу мышления, к прежнему ревностному выполнению возложенных на него обязанностей, к прежнему образу жизни. Его сослуживцы полагали, что тяжкие переживания из-за гибели любимой дочери сделали его неузнаваемым.
В действительности Солокану переживал уже не столько гибель дочери, сколько свою. Он казнил себя за слепоту и недальновидность, за то, что воображал себя независимым и доброжелательным надзирателем за деятельностью железногвардейцев, тогда как на самом деле они надзирали за ним, науськивали его на своих противников и при первом же серьезном противодействии их воле обрушили на него смертельный удар.
И Солокану невольно сопоставлял хорошо известный ему моральный облик деятелей «железной гвардии» с не менее изученным им высокоблагородным обликом деятелей коммунистического подполья, которых он преследовал и подвергал пыткам как опасных для государства фанатиков и фантазеров. И вот теперь, когда королевское государство — эта святыня, которой он преданно служил всем своим существом, — обернулось к нему своей изуверской стороной, он непрестанно корил себя за нечеловеческие страдания, причиненные своим пленникам-коммунистам…
К терзаниям от сознания своей личной ответственности за гибель дочери прибавились угрызения совести за неоправданные мучения, а порою и смерть многих побывавших в застенках сигуранцы подпольщиков.
Ему страстно хотелось учинить расправу над вожаками железногвардейцев, нещадно мстить им, но он был связан по рукам и ногам высочайшим благоволением к ним. К тому же не исключалось, что сведения о конфиденциальной встрече с механиком Илиеску и о последующем преднамеренном предотвращении его ареста рано или поздно просочатся за пределы узкого круга большевистских конспираторов. Для него это было бы бесславным концом не только карьеры, но и жизни. А железногвардейцы получили бы блестящую возможность утверждать, что зараза коммунизма проникла даже в сигуранцу и что он, Солокану, преследовал их, истинных патриотов, потому, что был агентом красных…