Аркадий Первенцев - Матросы
— Ты что, боишься? Думаешь, замараю? — Ганецкий почувствовал себя лучше. — Успокойся. У меня соучастников нет, и сочувствовать мне не в чем…
— Прости, ты меня неправильно понял. — Вадим вспыхнул. — Некрасиво…
— Ах, отстань, романтик! В данной ситуации может ли стоять вопрос — что красиво, что некрасиво? Мне дорого твое участие, но постарайся красиво понять: я не заслужил того, чтобы меня жалели, предписывали, как себя вести, заботились обо мне… Я баран, сам отвечающий за свои рога…
Развернувшись, геликоптер походил теперь на стрекозу, наметившую место для отдыха. Стрекоза застрекотала над обнаруженным ею цветком — ярко окрашенной самолетно-барказной площадкой.
Некое существо, торопливо двигая черными лапками, побежало вверх, и большая стрекоза унесла маленького черного таракана к бамбукам, пальмам, к расписанной, как на карте течений, земле.
Дежурный трубач, могучий белорус, надувая щеки, играл у микрофона боевую тревогу. Под ладонями свистели поручни трапов, вихревой ветер разносил по ячейкам взрывчатку, подготавливаемую для того, чтобы или испепелить, или самим обратиться в пепел.
Дымовые завесы закрыли не только звеневший, как зурна, город, не только пальмы и бамбуки, но и ожерелья прибоев, и гряды высот.
Морская пехота уже «дралась» с армейской пехотой. Корабли развернули стволы, и черные хлопья от холостых зарядов еще долго будут пачкать смуглые тела купальщиц, богинь, будто рожденных из зыбей субтропических берегов Черноморья.
X
В четыре утра с шипением и свистом брандспойты обмывали тяжелый двухлопастный якорь. «Истомин» покинул бухту.
«Папаганге» дается трое суток маневров в составе эскадры, как было намечено раньше, а потом, выйдя на условную позицию, крейсер должен совершить прорыв за одну ночь, от полного заката до рассвета. Через трое суток ожидается шторм. Ступнин выпросил себе подходящую обстановку.
На горизонте, оттеняя линию моря, текло, будто желтая река, озаренное рассветом небо, а выше снова сгустилась вязкая облачность.
Матросы, закатав штаны, босиком проводили приборку со шлангами и швабрами. Главный боцман зевает в кулак после расстроенной ночи и косит глазом на мостик, где за стеклами, тускло играющими фиолетово-золотистыми бликами, обозначился силуэт «железного человека» — Ступнина.
«Когда он отдыхает?» — ласково думает Сагайдачный, завидуя командиру не своей абсолютно независтливой душой, а излишне жиреющим телом, не способным уже справляться с кошмарами боцманского искусства.
— Кукин, стакан крепчайшего чая и десяток маслин, — приказывает в это время Ступнин. Он чувствует чертовскую усталость во всем теле, в каждой мышце и, наблюдая за главным боцманом, завидует его неутомимости.
«Когда же он отдыхает, потомок запорожцев?» — спрашивает себя Михаил Васильевич и прихлебывает чай, поданный ему молниеносно-расторопным вестовым. Принимается за маслины, стараясь не замечать, как одну, другую, третью похищает с тарелки рука адмирала.
«Ишь ты, тоже привык». — Ступнин припоминает, как Лаврищев выплевывал эту «поразительную гадость» всего полгода назад и как презирал он любителей албанских и греческих олив.
Лаврищев искренне удовлетворен своей смелостью, открытой им самим на юте флагманского «дредноута». Извлечь из официальной и скучной папки скользкие предложения — на это надо было решиться. Зато генералы жали ему руки и чокались в салоне безалкогольным коктейлем.
— Михаил, тебя будут ловить, — предупредил Лаврищев, вернувшись. — Ты как, сумеешь?
— Сумею, — успокоил его Ступнин. — Покрутимся эти семьдесят два часа, заморим им голову и нырнем, аки в пучину…
Что значили последние слова, пока никто, кроме Лаврищева и Говоркова, не знал. А у них созрел план, выношенный в сигарном дыму, в штабной, самой душной каюте, прожариваемый снизу турбокотельными мангалами.
Кому приходилось наблюдать поход военных кораблей, тот, конечно, любовался этой впечатляющей картиной. Чертовски здорово, не правда ли? Пусть это дань морской романтике, владеющей каждым отзывчивым сердцем, пусть играет роль вечная жажда простора. Пусть, не будем копаться в первопричинах этой чистой и нежной страсти. Мало кто знает, как тяжко в тех самых низах, глубоко скрытых от взоров, а ведь они дают жизнь всем машинам, механизмам, оружию.
Не стоило бы вспоминать о «корабельных духах», если бы нам не пришлось вернуться ненадолго к котельному машинисту Карпухину. Он спускается круглой, узкой шахтой, перебирая ступнями и ладонями железки скоб-трапов. Он знает, как войти в преисподнюю, чтобы не вылететь вон кусками тряпья и мяса. Карпухину открыта мрачная тайна измененных давлений, грубая сила компрессий. Одна дверь вначале, потом, после сигнала электролампой, вспыхивающей над головой, открывается вторая дверь, похожая на дверцу банковского сейфа. За ней гул нефтефорсунок, насосно поглощаемого воздуха, ужасный шум, врывающийся в уши, звон туго натянутых барабанных перепонок. Да, именно так. Так кажется кочегарам. Барабанные перепонки и в самом деле напоминают барабан — чуть тронь его хотя бы ногтем, и он отвечает. Шестьдесят — семьдесят градусов летом, чуть-чуть ниже зимой. Это не меньше температуры Сахары, почти печь, в которую готовятся посадить хлебы. Карпухин и его товарищи спускаются ежедневно, каждый месяц, несколько лет подряд. Они не могут здесь говорить друг с другом и объясняются знаками. Сюда почти не заглядывают экскурсанты. Слабые здоровьем или излишне впечатлительные субъекты рискуют найти в котельной самый вульгарный финал.
Карпухин оживляет турбины с их бесчисленными вспомогательными механизмами и аппаратурой, убедительно демонстрирующими беспредельность возможностей человеческого мозга.
Издалека кажется, что корабль мчит могучая, но безмолвная сила. Ведь и трубы-то почти не дымят. А загляните поближе, спуститесь в котельную, и работа у мартеновской печи покажется вам всего лишь забавой.
Гудит, дрожит, воет, свистит! Не пугайтесь — это только крейсер, и ничего больше. Крейсер в нормальном движении, вне боя, среди абсолютно мирного пейзажа, когда больше тысячи человек его бессменного гарнизона заняты обычной работой… Но они все же готовятся к встрече, а тогда их ждет не просто работа, а кровавая баня.
…Карпухин сидит в каюте парторга Доценко, влип в кресло. Сегодня для него самая трудная вахта, и неизвестно, одюжит ли он ее. Во всяком случае, могучее его тело нисколько не дрожит — не таков Карпухин. Тело сжалось в комок тугих мышц, окаменело. Если парторг, подувая то в один, то в другой ус, начнет с ним хитрить, тогда до свидания. Для Карпухина заявление в партию — не просто клочок бумажки, а кусок собственного сердца. Почему не погиб Петр Архипенко в самой трудной ситуации? Потому что не шуровал в одиночку. В разных углах — как суслики в норах, а вместе — строй.
«Чего он не мычит, не телится? — Карпухин задает себе вопрос, оценивая со всех позиций поведение партийного секретаря. — Если вспомнил мои приборы для наколок — так нет их, выбросил, обещая это самому бате. Ежели всплыла моя давняя драчка у пивного ларька — было такое, — так тогда надо было заступиться за оскорбленную девчину, влепить тому мариману в желтой курточке. А если ты, секретарь, думаешь, что в партии мне покажется трудно, я посоветую тебе получше приглядеться к нашему веселенькому турбокотельному агрегату; всякий ли, кто носит красную книжечку, разохотится встать мне на смену? Зато мне укажи самого черта — рога ему выверну с корневищем. Пусть надеется на меня партия, заверяю: не подведу».
— В колхоз думаете возвращаться?
Подувая себе в усики, парторг старается добраться до трюмных глубинок души Карпухина.
«Чего же загадывать? Пока не надоело на флоте, мне и тут хорошо. Трудно было в колхозе, а сейчас полегчало, выкрутились, не зовут, значит, обходятся. Вон ринулся в бой Петро и еле-еле при своих остался. Хорошо, что порядочный секретарь встретился, а то — под суд или засолили бы котел». Но разве все думы вытряхнешь парторгу на стол? Язык как будто завели на чугунный кнехт в ледяную погоду, промерз, да и только.
— Не знаю. Служу пока… — бормотнул Карпухин непонятно.
Когда Доценко разгрызал этот трудный орешек, в каюту, будто невзначай, а на самом деле подосланный самим командиром, заинтересованным в Карпухине, вошел старший помощник Заботин. Спросив разрешения, втиснулся в тесное кресло.
Все как положено: вежливо поздоровался, мотнув у козырька ладошкой, снял фуражку, уставился в своего визави серыми пытливыми глазами: «Зачем пожаловал?»
Итак, собрались две силы: одна, довлеющая над Карпухиным согласно торжественно принятой военной присяге, вторая — добровольно возлагаемая на свои плечи в лице представителя многомиллионной дисциплинированной рати коммунистов.