Владимир Амлинский - Ожидание
— Ну и что? Мы с ним тоже трудные. Вот посмотрите на него.
Она, помолчав, сказала:
— Я ведь не шутки шутить пришла к вам. Я вас ищу уже несколько дней.
— Слушаю вас, — серьезно сказал Борька.
— Я бы хотела, чтобы вы пришли к детям. Это сложные дети, интересные дети… Многие практически брошены родителями.
— Что же я могу сделать? Заменить им родителей?
— Да нет, — уже не обращая внимания на его колкости, продолжала она. — Мы решили проводить беседы о прекрасном.
— О чем?
— О прекрасном… Может быть, это нелепое название, но вы должны понимать, о чем речь. Там есть самые разные дети, есть очень тяжелые… В этом возрасте они еще чутки к красоте… Вот мы и пытаемся… А то упустишь.
— Что вы конкретно хотите от меня?
— Чтобы вы встретились с ними, поговорили о живописи, может, показали бы свои работы.
Борька помолчал, поморщился.
Она опустила глаза.
— Когда? — неожиданно деловито осведомился Борька.
— В четверг, если вам удобно… После уроков… ну, часа в два.
Лицо его изобразило заботу и напряжение, словно он мысленно листал свой деловой, расписанный по минутам календарь. Я знал, что он по характеру своему безотказен, тем более в таком деле, но поломаться, особенно когда перед ним женщина, тоже любит.
В конце концов он сказал:
— Хорошо. Давайте адрес.
— Мы за вами придем.
— Это еще лучше.
Она кивнула мне, Борька встал, чтобы ее проводить. Что-то они там говорили, уже на лестничной площадке, но я не слышал.
Что я знал о его так называемой личной жизни? Довольно мало. Естественно, Борька не был отшельником, и я заставал у него каких-то околохудожественных девиц, бойко обхаживающих Борьку. Было странно: казалось, не он приводил их, а они сами приходили к нему, и уже хозяин был безучастен и не выказывал к ним ни малейшего интереса, а они все сидели и сидели. Являлись и какие-то молодые люди, старавшиеся казаться раскованнее, чем были на самом деле.
Все это чем-то напоминало вечеринки и сборища в нашем институтском общежитии, но без той естественности и веселья, без той чрезмерной, но насыщенной жадным интересом к искусству болтовни, без тех уже полузабытых сейчас песен.
Здесь тоже пели, и гитара наигрывала что-то, и разговоры шли, но все было пусто, словно я в поезде случайно забрел в чужое купе.
Может быть, я просто постарел и эти компании были не моими? Я смотрел на Борьку, тихо сидящего в углу с кружкой в руке, и чувствовал, что и ему все это не очень нужно, неинтересно, он словно бы не участвует, а присутствует и со стороны кажется гостем в собственном доме.
Я мысленно представлял, что одна из этих девиц останется здесь до утра, а потом, может быть, навсегда, и Борьке будет пусто с ней самой глухой и больной пустотой. Она будет что-то спрашивать и говорить, бойко, с молодым задором, а он будет молчать и думать о своем…
Несколько месяцев мы не виделись, и я мало что знал о нем. Я работал не отрываясь, трудно, оформлял Мишеля Монтеня для детского издательства; бился, не мог найти решения, выходило слишком философично, будто я иллюстрирую идею, концепцию, а нужен был зримый отзвук этих идей, понятный детям. Получалась графическая заумь, ложная символика, а требовались простота, ясный образ времени и чтоб эта простота и ясность соединялись с чем-то необычным, отражающим таинственное излучение неистребимой мысли, ищущего духа.
Работать было интересно. Я перечитывал книги, точнее, не перечитывал, а читал — те, к которым едва прикоснулся в детстве.
Раза два звонил Борька. Голос его был то далек, то близок, будто звонит с соседней улицы. И голос его мне не нравился — безразличный, раздавленный, размытый.
Он вообще не умел и не любил разговаривать по телефону. Ни его состояния, ни его настроения по телефону определить было нельзя. По телефону с ним можно было лишь договариваться о чем-либо — о встрече, о поездке.
— Ну как ты, ну что ты? — спрашивал я.
— Нормально, — отвечал он.
И в этом «нормально» чувствовались болезнь и отчужденность. И не зная, что ему сказать, я произносил какие-то пустые, дежурные фразы, которым надлежало отвлечь его, настроить на другой лад, произносил с каким-то простецким, грубоватым оптимизмом.
— Ты бросай, — говорил я ему. — Кончать с этим надо. Пьешь небось? Работать тебе надо… Бросай это дело.
— А бросать-то че? — так же грубовато и вместе с тем тускло, как бы без выражения, отвечал он. — Сам бросай, у меня все в порядке.
Однажды я съездил к нему, но дома не застал. Искал по всему городу, соседи снизу сказали, что несколько дней не ночевал у себя. Наконец под вечер встретил бледного, опухшего. Он смотрел косо, облизывал пересохшие губы и, не глядя на меня, отчужденно, недобро бубнил:
— Все вы там в Москве… Все вы там…
Словно мы были из чужих, враждебных краев.
А между тем в Москву он приезжал, но не звонил ни мне, ни Сашке. Что он здесь делал, я не знаю.
Как-то я шел из кинотеатра «Художественный». Был не один. Девушка, которая молча шла рядом, вскоре стала моей женой, но в тот вечер я еще не думал об этом…
Осень переходила в зиму, рано темнело, мы шли по Суворовскому бульвару и заглянули во двор, где стоит старый памятник Гоголю. Вокруг него бегали дети, хлюпая по слякоти, на склоненную голову Гоголя косо падал снег. Ни прожектора, ни лучика на лицо. И оно темнело, угадывалось, знакомое до мельчайших подробностей: измученная улыбка с оттенком то ли презрения, то ли издевки.
И странное совпадение — из-за памятника, с другой его стороны, выходит Борька. Я знал, что он тоже любил этот старый памятник. Но что он там делал? Почему не позвонил мне?..
— Ты надолго в Москве?
— Да нет, на несколько часов.
— Вот, познакомьтесь. Это Боря Никитин, это Таня. Я Тане о тебе много рассказывал.
— Да? — усмехнувшись, сказал он. — А что рассказывать-то?
— Ладно. Может, пойдем посидим куда-нибудь?
— Нет. Пора домой. Поезд скоро.
Я бы с удовольствием проводил его до вокзала, хотел было предложить, но сквозь летящий мокрый снег увидел его бледное, далекое, очень чужое лицо и промолчал.
Глаза его чуть оживились, когда он пожимал мне руку, посматривая не без интереса на мою девушку, потом секунду помешкал, словно не зная, как с ней проститься — за руку или кивком, в конце концов улыбнулся, тряхнул головой и исчез, слился с бульваром, со снежным дождем, с прохожими.
— Какой-то он странный, твой Борька Никитин, — сказала моя девушка. И добавила задумчиво: — Все вы немного странные. Такое уж поколение.
Она была моложе меня на шестнадцать лет.
Через некоторое время он снова очутился в больнице. Как только я узнал об этом, я тут же поехал к нему.
Мы долго сидели в палате, болезнь сделала его мягче, открытее. У него было желтоватое, будто покрытое каким-то странным, нездоровым загаром лицо. Ему не велено было вставать, но он, естественно, нарушал больничные порядки и сейчас тоже пошел за мной к лестничному пролету, где была как бы прогулочная площадка для тех, кого не выпускали на улицу. Гудели голоса, больные разговаривали по телефону, курили. Борька стоял спокойно, разглядывая ходящих взад и вперед людей; я знал за ним эту привычку, смотреть на что-то знакомое так, как если бы впервые увидел. Наверное, десятки раз в день мелькали перед ним эти лица, но он вдруг с пристальным любопытством начинал всматриваться в них. И этот взгляд обрадовал меня… Значит, жив.
Неожиданно повернувшись ко мне, он сказал:
— Когда нависает — хочется работать, что-то еще успеть… Если так пойдет, ничего не успею.
— Успеешь. Ты обязательно должен успеть. Вот поправишься, перевезем тебя в Москву, будешь нормально работать.
Я говорил, не очень веря себе, потому что темное предчувствие укололо меня. Впрочем, в тот раз я ошибся.
— Нет уж, в Москву я не поеду, — спокойно, без прежнего раздражения сказал Борька. — Я не столичный человек, я человек провинциальный, районный.
Мотив этот был знаком, и я перевел разговор на другую тему.
Вдруг я заметил, что он смотрит вниз, на лестницу. А по ней быстро поднимается женщина с сумкой.
Были приемные часы, много женщин несло сумки, авоськи, но Борька внимательно, потеплевшими глазами смотрел на эту — в сереньком плащике, быстро, в такт движению покачивающую свою, видимо, тяжелую сумку.
Я узнал ее — это была та, учительница из интерната, — и отошел в сторону.
О чем-то они быстро поговорили, и Борька несколько смущенно сказал мне:
— Подожди минутку.
Она перевела на меня взгляд и сдержанно улыбнулась, очевидно, тоже узнав.
Потом они пошли в палату. Он — впереди, стараясь шагать боевито, не как больные; маленький, в больничной пижаме, похожий на чуть постаревшего огольца. Она — за ним, с сумочкой, из которой выглядывало голубое горло кефирной бутылки.