Евгений Воробьев - Незабудка
В некоторых советских школах установилась традиция — раз в году школа созывает бывших учеников, знакомит с ними старшеклассников. И вот я получил такое приглашение от своей школы
Это была встреча школьных поколений. И зеленые студенты, и почтенные отцы семейства были учениками одних и тех же учителей, озорничали в одних и тех же углах, делали одни и те же ошибки в диктантах, где каждое слово таило в себе подвох, равно боялись скелета в кабинете биологии, — когда скелет трогали, он трясся, кивал черепом и стучал костями на проволочках.
Все мы, едва перейдя во второй класс, снисходительно смотрели на первоклассников и называли их «амебами», еще не зная, что это такое.
Петрович в тот день был особенно важен, в крахмальной манишке, с галстуком, пришпиленным для верности какой-то брошкой. Он держался так, будто был виновником всего торжества и ради него, собственно, и пришли все на эту встречу. Одних он и в самом деле узнавал в лицо, перед другими притворялся, что узнает. Разве легко узнать учеников и учениц в этих взрослых людях — в кителях, в модных платьях, с орденами, в шляпах, с золотыми зубами, с сединой в волосах!
В ожидании торжественного вечера повзрослевшие, а то и постаревшие одноклассники прогуливались по коридору, как когда-то на перемене.
Юноши почтительно взирали на моложавого члена-корреспондента Академии наук; на Героя Советского Союза с преждевременной сединой; на писателя со значком лауреата Сталинской премии; на чемпиона СССР по боксу с приплюснутым носом на добродушном лице и с забинтованной кистью руки; на секретаря обкома в синей гимнастерке и в сапогах; на хорошенькую женщину с пышными каштановыми волосами, сплетенными вокруг головы венком, — ее лицо часто смотрело с афиш кинотеатров, дети и взрослые узнавали ее на улице.
Гости постарше, те, что сидели на партах пятнадцать— двадцать лет назад, шумели даже больше, чем молодежь, потому что дольше не виделись, труднее узнавали друг друга; у них было больше причин удивляться.
Девушка, которая в школьные годы не имела отношения к искусству, стала известной киноактрисой. А красивая девушка, которая еще в восьмом классе решила стать актрисой и на этом основании подкрашивала брови и ресницы, — сделалась модной портнихой.
И только писатель с золотым значком лауреата не преподнес никакого сюрприза. Еще с седьмого класса восхищенный учитель литературы заставлял его читать вслух свои сочинения.
Принаряженные, празднично взволнованные учителя с гордостью смотрели на своих учеников и смущались, не зная, как же им держаться со столь почтенными людьми...
Нечего и говорить, что самой радостной была для меня встреча с Корнеем Кондратьевичем. Он заставил меня пройтись по коридору, удивляясь, что я нисколько не прихрамываю, а я напомнил ему ту задачу из Евтушевского.
— Наследство, помните, делил тогда? До сих пор ответ помню. Старший брат получил двадцать восемь тысяч четыреста восемьдесят рублей, а младший — двадцать четыре тысячи девятьсот двадцать рублей. Мне это наследство даже по ночам снилось.
— Вот вы смеетесь, голубчик, а у вас в самом деле отличная математическая память...
Когда мне потом предоставили слово, я кратко поведал обо всем, что уже читателям известно из этого рассказа.
— Может быть, для моих одноклассников это новость, — начал я, — но с вами говорит второгодник. Две зимы подряд провел я в этой школе в одном и том же классе. Правда, первую зиму — за партой, а вторую — на госпитальной койке. Но все равно — оба раза, покидая школу, я чувствовал себя ее выпускником...
— А где вы теперь учитесь? — задали мне вопрос, когда я все рассказал и собрался сесть на место.
— В университете. На втором курсе физико-математического факультета.
Я не удержался и рассказал, что увлекаюсь астрономией и мечтаю работать в Пулковской обсерватории, когда ее восстановят.
Я хорошо помню Пулковские высоты. В ту зиму они были опутаны колючей проволокой, по ним проходил наш передний край.
Резкие тени ложились на сверкающий, режущий глаза снег, и от этого казалось, что проволока вдвое гуще, чем на самом деле.
1947
СКОЛЬКО ЛЕТ, СКОЛЬКО ЗИМ
Повесть
1
Столько тысяч раз поднимался я на-гора́, но все равно — каждая встреча с солнцем полна счастливой новизны.
Выходишь на шахтный двор, щуришься от света, заново привыкаешь к краскам дня.
Кажется, твоя лампочка внезапно иссякла. Но в ламповой, куда ее сдаешь, все лампочки такие — едва желтеют.
У подъемного лифта встречаются люди двух рас. Вниз спешат белолицые, наверх — чернокожие. Блестят белки глаз, блестят зубы, на черных руках блестят ногти.
Уголь в вагонетках впервые освещен светом дня. А крепежный лес сейчас навечно распрощается с солнцем и уйдет под землю. Ошкуренные бревна неестественно белы по соседству с углем.
Встреча с небом и землей еще больше волнует, когда выходишь из клети в чужой шахте за рубежом. На шахтерах маленькие каски, они напоминают жокейские шапочки. Лампы укреплены ремнями на груди. Спецовки тоже не нашего покроя. Слышится чужая речь. А в раскомандировочной висит икона и большое распятие. Ну все, все иначе — все не так, как у нас в Кузбассе.
И только уголек — одинаковый. В тот день я хорошо познакомился с чужим угольком, словно рубал его всю жизнь.
Однако лучше я расскажу все по порядку...
Так не терпелось поскорее оказаться при деле и увидеть угольный комбайн в работе, что я, чуть ли не с вокзала, поехал на шахту — по дороге лишь забросил чемодан в рабочий отель и переоделся.
В конторе ждал штейгер Осецкий — колючие глаза, худощав, с сильной проседью, впалые щеки, жилистая шея, щетинистые усы и такие же щетинистые, высоко вздернутые брови, сходящиеся к переносью под прямым углом. Сам назвался по имени-отчеству, значит, уже встречался с русскими.
Люциан Янович хмуро сообщил, что прикомандирован ко мне на все время работы. Я горячо поблагодарил и обещал не очень его затруднять, на что пан штейгер никак не отозвался. Очевидно, не только усы и брови, но и нрав у него колючий. Он сразу дал понять, что не испытывает никакого удовольствия от поручения опекать меня.
Пан штейгер не был поклонником нашего угольного комбайна, о чем во всеуслышание заявил, едва выйдя со мной из клети.
Конечно, неурядиц в лавах — хоть отбавляй; пан штейгер провел ребром костлявой ладони по горлу.
Казалось, даже спина пана штейгера выражала недовольство, когда он шагал впереди меня по «ходникам» шахты. Его долговязый силуэт вычерчивался очень отчетливо, лампа как у всех висела на груди.
Потом мы стояли рядышком и вжимались в стену. Оглушал нарастающий грохот, и на расстоянии вытянутой руки мимо проносился электровоз, а за ним вагонетки с углем. Я чувствовал лицом напор воздуха, отжатого поездом к стене штрека. Искры летели из-под колес и высвечивали наши резиновые сапоги. Грохот быстро удалялся, и вновь становилось слышно, как где-то поблизости журчит вода.
Всю смену мы не разлучались. В одной клети поднялись на-гора́, вместе сдали в «ламповню» свои лампы, вымылись в душевой и всюду продолжали спор, начатый еще при первом знакомстве. Пан штейгер настаивал на том, что комбайн следует усовершенствовать — кто же станет возражать? Но при этом пан штейгер приписывал конструкторам грехи, в которых те вовсе не виноваты, злился и твердил, что ему хотят «пустить угольную пыль в глаза»...
Вечером в шахтерской ресторации состоялся праздничный ужин; все же не так часто на шахту «22 июля» приезжают гости из Сибири.
Люциан Янович, как многие мои соседи по столу, был в форме польского горняка — темно-серый костюм, петлицы обшиты золотой тесьмой, молоточки скрестили рукоятки на воротнике и на пуговицах.
Мы уселись рядом — так удобнее спорить.
Сосед мой — ругатель и забияка; и то ему не нравится, и это не по нем. Судя по тому, как снисходительно и спокойно шахтеры относились к его ворчанию, характер Люциана Яновича хорошо им знаком.
Так вот, Люциан Янович недоволен тем, что оба комбайна «Донбасс» установлены в самых богатых лавах шахты, что их обслуживают лучшие машинисты. Нельзя же в шахте устраивать оранжерею и выращивать рекорды в тепличных условиях. Кому нужны рекорды, выросшие в искусственном климате?
Я согласился, что не следует раньше времени хвалиться работой комбайна. Но при внедрении новых машин мы должны создавать для них условия наибольшего благоприятствования. Ведь так легко очернить любую новинку, открытие, изобретение! Вдруг новая машина окажется в холодных, нерадивых руках? Пострадает ее репутация!
Я согласился с паном штейгером, что закрывать глаза на болезни, которыми болеет ребенок твоего друга, — скверная вежливость. Но мы не имеем права оставлять без опеки машину, когда она только становится на ноги. Пусть пан штейгер вспомнит — сколько раз падает дитя, прежде чем научится ходить?!