Евгений Воробьев - Незабудка
После концерта Мокшанов познакомил меня с Петром Матвеевичем, я был рад пожать его руку.
Петр Матвеевич был весьма немногословен, но слушать собеседника умел хорошо, склоняя голову набок, как при игре на баяне. Он был без пиджака, в чесучовой рубашке, подпоясанной шнуром с кистями.
Я поделился с ним впечатлениями от концерта.
— И знаете что еще, Петр Матвеевич? После рассказа Дмитрия Ивановича я слушал «Сентиментальный вальс» по-новому.
— Ничего удивительного! Я и сам его теперь по-новому слышу...
— Вот мы часто говорим: «угол зрения», «точка зрения», — вмешался Мокшанов. — А почему нельзя сказать: «точка слуха»? Все зависит от душевной акустики, если так можно выразиться...
Мы заняли столик на открытой веранде ресторана. Мокшанов долго совещался с официантом, тот ушел озабоченный, даже походкой подчеркивая свою расторопность и важность поручений, данных ему.
— А помните, Петр Матвеич, наше «смоленское шампанское»? — спросил Мокшанов.
— Так у нас в отряде самогон называли, — объяснил мне Петр Матвеевич, мягко улыбнувшись. — А неочищенный самогон назывался у нас «О, не буди меня...».
Весь вечер Мокшанов был радостно возбужден и шумлив. Он по-настоящему обрадовался встрече с фронтовым другом. То не было небрежное любопытство, мимолетный восторг, которым при подобных свиданиях подменяют подчас глубокое чувство. Мокшанов ерошил волосы, не сводил с Петра Матвеевича влюбленных глаз, хлопал его по колену, то и дело спрашивал:
— А помнишь?..
Мы выпили за здоровье Петра Матвеевича. Он встал, церемонно раскланялся, поблагодарил и, не желая остаться в долгу, сказал Мокшанову:
— Человек ты неженатый. Но, может, за невесту выпить пора?
— К сожалению, за невесту пить еще рано, — сказал Мокшанов, глядя куда-то в одну точку. — А точнее сказать — поздно.
— Ну, тогда давай, Левша, за твою диссертацию. Или за твой новый, трудовой орден.
Мокшанов, смущенный, взъерошил волосы и торопливо чокнулся, пристально всматриваясь в рюмку.
— Какой же вы, Дмитрий Иванович, левша? Нож у вас, насколько я вижу, в правой руке. Спички зажигаете тоже правой...
— Да я сроду левшой не был, — объяснил мне Мокшанов. — Это мне партизаны звание присвоили за тонкую работу с взрывателями. Все-таки мы с тем кузнецом Левшой земляки. Это ведь наш туляк блоху подковал...
За разговором мы и не заметили, как ресторан опустел, официанты уже снимали со столиков скатерти и составляли стулья.
Прощаясь, Петр Матвеевич вежливо, как шляпу, приподнял старомодный белый картуз с квадратным козырьком.
Мы расстались у ворот курортного парка, когда стало совсем темно и не было видно верхушек кипарисов. С моря тянуло долгожданным холодком. К ночи ветерок подул сильнее, — ему теперь было под силу шевелить большие листья веерных пальм, похожие на опахала.
1947
ВТОРОГОДНИК
Прежде всего я увидел золотую лестницу, приставленную к стене напротив. Лестница вытягивалась, сужаясь, все выше, а затем в фантастическом крутом изломе потянулась по потолку.
И скоро два сияющих шеста, скрепленные такими же ступеньками, повисли где-то над моей головой.
Не знаю, сколько прошло секунд, минут, часов, прежде чем я догадался, что лестницу образовали лучи солнца. Они проникли сквозь щели ставен и оставили на стене свой ослепительный причудливый отпечаток.
Лучи были подобны золотым копьям, пронзившим насквозь темноту. В каждом луче кишмя кишели просвеченные пылинки.
Надо мной склонилась женщина в белой косынке, низко надвинутой на глаза. Чужим, незнакомым голосом я спросил у нее: «Который час?», хотя уместнее было бы спросить: «Какое сегодня число?». Как сказали потом, я пролежал без сознания несколько суток подряд.
Последнее, что я помнил, — сверкающий, режущий глаза снег и колючая проволока перед самым лицом.
Резкие тени ложились на снег, и от этого казалось, что проволока вдвое гуще, чем на самом деле.
У меня возникло ощущение, что я лежу очень неудобно, — это была еще не осознанная боль. Едва я попробовал пошевелиться, как тут же, затаив дыхание, замер, настигнутый внезапной острой болью.
Может быть, я даже собирался встать и пойти, потому что спросил у сестры: «Какой это этаж?», хотя опять-таки уместнее было бы спросить: «Какой это город?»
Выяснилось, что госпиталь находится в моем родном городе, где я жил, учился, и от одного этого вся палата — окна, стены, двери, застекленные наполовину, так что видно было, кто в них заглядывает, — все показалось мне давным-давно виденным, знакомым чуть ли не с детства.
Но особенно знакомыми были ребристые ставни с поперечными щелями.
Во время бомбежек санитары всех нас укладывали на носилки и торопливо несли вниз, в подвал. И, странное дело, в то время, когда меня несли по длинному коридору, а потом по лестнице, я мог поклясться, что уже бывал здесь, что все это хорошо мне знакомо.
Я поделился своими ощущениями с соседом по палате, чернобородым великаном, которому на койке было тесно, как на боковой полке жесткого вагона в поезде.
— Ничего удивительного, — сказал сосед. Он лежал пластом и говорил не шевелясь, не поворачивая головы. — Такое и со мной бывало. Мне и сейчас чудится, что лежу в той самой палате, где лежал в августе. Хотя тот госпиталь был в Калуге, а там теперь немцы...
На операцию, а затем на перевязки нас возили на высоких белых тележках. Однажды перевязочная была переполнена, и меня оставили в коридоре, у окна. На дворе стояла поздняя осень, и мне с тележки хорошо видны были иззябшие клены, наполовину растерявшие оранжево-красную листву. И снова клены эти и высокий кирпичный забор с башенками показались мне знакомыми.
— На какой улице находится госпиталь? — спросил я после перевязки у сестры Танечки.
За много недель я ни разу не видел Танечку без глухого халата, без косынки, низко надвинутой на глаза, так что даже не знал, какие у нее волосы, какой лоб.
— Я ведь нездешняя, точно не знаю. Но кажется, на углу Пролетарской и Московской.
От неожиданности я резко приподнялся на локтях, но боль в ноге быстро меня усмирила.
— Что с тобой, сынок?
Танечка всех, даже моего соседа, называла сынками.
— Так, ничего особенного... В своей школе лежу. Учился в этом самом классе. Только сидел в другом углу, у окна.
Теперь я уже точно знал, куда выходят наши окна и что я увидел бы, подойдя к ним, знал, что перевязочная находится в учительской.
Танечка не удивилась — может быть, не нашла в моих словах ничего особенного; может быть, просто устала после дежурства и ей было не до того.
Я попросил Танечку узнать, не работает ли в госпитале кто-нибудь из школьных служащих. Хоть бы одна знакомая душа объявилась! В родном городе одиночество чувствовалось острее, чем где-нибудь в другом месте.
Танечка не забыла о моей просьбе, и еще до вечернего обхода меня проведал школьный сторож Петрович, который теперь работал истопником.
Он почти не изменился, сварливый и добрый Петрович.
Те же усы с проседью, тот же бурый ежик, тот же хриплый громоподобный голос. Выправка старого солдата угадывалась и под халатом.
Петровича боялись только первоклассники — и то лишь в начале учебного года, пока они не убеждались, что за этим страшным рычаньем, заставлявшим дрожать стекла, не следует ровным счетом ничего плохого.
Я смотрел на Петровича, прямо сидящего на табурете у моей койки, и думал:
«Сколько раз он открывал тяжелую парадную дверь перед завтрашними школьниками! Они еще не доставали головой до ручки двери и приходили с папой или мамой. Сколько раз он широко открывал перед выпускниками дверь в новую жизнь!» Кое-кто из выпускников забывал на радостях попрощаться со стариком, но таких было мало.
Петрович вглядывался в меня пристально и долго. Сперва он не узнал меня совсем, затем ему стало неловко, и он притворился, что вспомнил, а к концу свидания вспомнил и на самом деле.
— А помнишь, Петрович, как ты меня в учительскую водил? Когда мы в футбол играли и разбили стекло. А в другой раз отобрал мяч. Правда, на следующей перемене отдал обратно...
— Стекло есть государственное имущество. Стекло денег стоит, — сказал Петрович и погрозил мне узловатым обкуренным пальцем.
Он говорил таким тоном, будто только сегодня на большой перемене я разбил мячом это самое стекло.
Некстати напомнил я Петровичу о стеклах, он сразу помрачнел:
— Сколько теперь этого стекла неприятель погубил! Еще хорошо, что вторые рамы были в подвале спрятаны. А то бы вы тут замерзли. От температуры все выздоровление зависит. Котельная — самое важное место. Истопник, он врачу — первый помощник.
Вот точно так же Петрович важничал в дни экзаменов.
Он ходил с загадочным видом, будто наперед знал, какая будет тема русской письменной и какие каверзные уравнения припас нам математик Корней Кондратьевич.