Осенью в нашем квартале - Иосиф Борисович Богуславский
Селение спало. Дремали горы. Голос Луарсаба звучал отзвуком уставшего эха.
— Ты пытаешься нести людям радость, а сам умеешь ли петь? — Юноша взял пастушью флейту. То, что слышали дали, было песнью тоски и надежды. В долине осталась девушка, которую он видел всего лишь одно мгновение, а полюбил на всю жизнь. Он ничего не сказал ей, потому что у него мало слов. Но, наверное, есть где-то песня, которая смогла бы поведать о его большой любви. Он исходит все селения и найдет эту песню.
Старик совсем разволновался. Замолк. И больше не говорил.
У костра мы сидели долго. Нам не хотелось уходить. Мы смотрели на Светку. Она так и осталась застывшей. А потом вскочила и побежала догонять Луарсаба. Мы знали, о чем она его спросит. Когда она вернулась, пламя угасало. Трудно было увидеть ее глаза.
— Что сказал Луарсаб?
— Он был здесь вчера, а ушел сегодня утром.
— Что же ты будешь делать?
— Я пойду за ним.
— Ты скажешь, что любишь его?
— Я скажу, что люблю его песни…
Она взяла нас с Витькой под руки, просто и крепко к себе прижала, будто обняла.
Провожали мы Светку втроем. С нами был Ян. Он шел с нею впереди. Мы плелись в двух шагах за ними.
— Ты, конечно, сильный, — говорила Светка. — Только в тебе нет песни, понимаешь?
Ян молча кивал головой. Это было немного смешно. Потому что Светка была ему ниже плеча. А он соглашался, как ребенок.
Тропа поднималась некруто. Светка остановила нас. Мы попрощались. Отойдя немного, она снова повернулась и махнула нам рукой. Мы долго смотрели ей вслед.
А если она не найдет его, тогда вернется? Об этом не хотелось думать. Потому что как она тогда будет жить?..
На гребне, горы, сливавшейся с солнцем, растаяла ее маленькая фигурка. Мы молча плелись к палаткам, а думали одно и то же: «Не возвращайся, Светка!»
Наше путешествие продолжалось. Было высокое солнце, облака в небе и звон горных речек. Автобус рвался из скалистых теснин. Глаза резала перламутровая синь: впереди было море. Мы не щелкали фотоаппаратами. Они мирно лежали на дне чемодана.
ПЯТНАДЦАТАЯ СОСНА
У Стаськи Мармера крючковатый нос. Смешно.
— Хочешь, выпрямлю. Будет ровный, как спичка. Нос — карандаш. Хочешь?
— Ударишь? — догадывается Стаська.
— Если будешь ехидничать, — соглашается Ленька.
— Я ничуть не ошибся. Ты серая, скучная личность. Таранухе все будет доложено…
— Нос! — кричит Ленька и бросает к самым глазам Мармера кулак.
Стаська моргает, кладет на Ленькино плечо руку. Они идут обнявшись.
— Нет, ты ей скажи, Таранухе, что я здесь один и что сосны все-таки не лучшая компания. И, пожалуйста, не ехидничай, прошу.
Стаська Мармер исчезает незвучно, как тень. Только один раз у другого берега скрипнула уключина.
— А, собственно, почему он скулит все время? — думает о Мармере Ленька. — Все понятно. Втрескался, а скулеж — так самозащита. Я проницателен, как бог. Не отдаст записку, будет ходить с прямым носом.
У пустой палатки Ленька остановился. Сосновая ветка уронила шишку. Ленька поднял ее и кинул в речку. Волна булькнула, будто кивнула головой. Ленька подсел к сосне и опустил голову. Так пройдет еще одна ночь. Третья или четвертая? Не все ли равно, если Тарануха не отвечает.
Черти эти профсоюзники, оставили его с Мармером сторожить лагерь. Обещали приехать на следующий день и свернуть палатки. Едут… Заболел какой-то кладовщик. Приняли мудрое решение: пусть постоят в лесу. А эти два лоботряса постерегут. Что им, до школы целая неделя.
Ну, Мармер — тот лоботряс точно. А Леньке-то не в школу. Леньке — на завод. Так решил отец. Он у Леньки, как сфинкс. Все время молчит. Мать говорит, с войны такой пришел. Сначала еще немного разговаривал. Рассказывал, как рота вся подчистую легла где-то под Либавой. Его снаряд уберег, с головой засыпал…
Ну, раз на завод, значит на завод. Восемь классов не академия, но жить можно.
Ленька поднял шишку и кинул в сосну. Шишка зарикошетила по стволам. Леньке казалось, что сосны прислушиваются к нему. И он решил испугать их. Пусть не прислушиваются. Сосны стали тихими и задумчивыми. Тогда он подумал: кого они напоминают ему? Но как ни старался, ничего не мог придумать. Почему они такие безмолвные и застывшие? А-а, они, как прожитые годы… Точно. Каждая сосна — год его жизни. Вон те пятнадцать, которые он уже прожил. А вон те, которых много и которые сливаются с темнотой, тоже годы, но только их еще надо прожить…
Ленька присмотрелся к ближним пятнадцати. В сущности, ничего в них не было, в этих соснах. Наверное, потому что и годы эти были обычные, просто, шумливые и все. А последняя, пятнадцатая? Ну, пятнадцатая?!
…В лагерь Ленька даже не хотел ехать. Но все Стаська. Его направили помощником вожатого. Ленька и уволокся. Тоже в помы. Он, точно, был бы настоящим дураком, если б не согласился. Сначала он думал, что лето и вправду прошло впустую. Эти рапорты, эти линейки да отчеты директору, кто кашу съел за обедом, а кто нет, — все это казалось жутким кошмаром. И однажды Мармеру в порядке страшной мести на дно тарелки с супом была брошена куриная голова. Но когда уже собрались уезжать, произошло удивительное. Ленька знал, что бывают записки. Но он ни разу никому не писал. А тут утром…
Лагерь еще спал. Ленька был дежурным и должен был дать горн. И тут у него на рукомойнике оказалась записка. Тарануха промелькнула, как привидение. Ленька хорошо помнит, что она не подняла глаз и не сказала ни слова. Першило в горле. Горн не хотел издавать никаких звуков. Потому что дышал Ленька, как рыба, которую выбросили на берег.
Записку он изорвал тут же и запомнил на всю жизнь. Потому что была она всего из двух строчек и потому что, если забыть эти строчки, значит, уподобиться бревну или последнему ублюдку, что одно и то же.
Ни один парень в классе не выдерживал взгляда Галки Таранухи. Она всегда приходила в школу гордая и чуть-чуть смешливая, с перекинутой на грудь тугой скруткой волос. Почему-то всем сразу становилось весело и легко. Даже тем, кто рассчитывал на верную двойку. Нет, о таком Ленька и не мог думать. Последний день с самого утра выдался суматошный. Сносили постели из палаток, всякий