Петр Проскурин - Исход
Стараясь успокоиться от немыслимой встречи, она ругала себя: «Дура! Чего обрадовалась? Тебе-то от этого все равно легче не станет… Станет, станет! Уже стало!» Нет, она не могла погасить в себе радости — увидеть своего за столько дней непосильной работы и издевательств охранников. Не выйдет из тебя солдата, не получится, разведчика тем более. Что говорил Батурин? «Никогда ничему не удивляться, принимать все равнодушно, знакомо, как должное». Вот что он говорил. Да что тебе Батурин? Он делает свое, ты свое, не забудь, а то вон сколько земли накопилось. Господи, да ее целые горы, океаны земли, и все ее выбрасывают, и выбрасывают, и выбрасывают. Тяжелая, сырая, господи. Скорее бы перерыв, она не дотянет до перерыва, господи, хоть бы минутку передохнуть…
Терпеливо, со свойственной женщине наблюдательностью, когда чересчур ярко охваченные подробности порой даже вредят цельности главного, Вера выполняла задание, пытаясь вначале запомнить схемы укреплений отдельных участков, где ей приходилось работать. Но потом, штопая после работы свои рукавицы, она под видом штопки стала нашивать на внутренней стороне жакета крестики, фигурки, цветы с замысловатыми стеблями и листьями; когда к ней пришла эта мысль, она очень обрадовалась, последнее время все эти доты, блиндажи, траншеи, все совершенно перепуталось, она не могла восстановить сколько-нибудь ясной картины; теперь, сделав на левой стороне подкладки пометку, она искусно расшивала подкладку, это был предполагаемый берег Ржаны.
Женщины, ее соседки по ночлегу (ночевали они в наспех сделанных землянках, обнесенных для порядка жидкой проволочной изгородью, — всего три нитки проволоки на редких кольях), посматривая, как Вера каждый вечер в полутьме, при свете коптилки, зашивает свои рукавицы, ветхий пиджачишко, молча вздыхали.
Рабочий день длился с рассвета дотемна, с коротким часовым перерывом на обед; женщины разливали по кружкам кипяток, доставали сухари; перебрасывались негромкими словами.
Сегодня почему-то время особенно тянулось, лопата становилась все тяжелее, спина — не гнулась. «Рогов, Рогов, знал бы ты, каково мне приходится. И я не знаю, где ты сейчас, что делаешь? Опять на задании или на занятиях; зашиваешь себе рубашку? Все-таки я тебя люблю. Рогов, ты очень сильный — с тобой ничего не страшно». Она заставляла себя думать о хорошем в их жизни, только о хорошем. Она на минутку выпрямилась, сдерживая стон, взялась рукой за поясницу. Везде работали женщины с лопатами, с ломами, с кирками, они перетаскивали бревна, пилили, трамбовали, делали раствор, на себе везли из Ржаны воду; господи, какой это был огромный муравейник, и потом здесь, в траншеях и дотах, будут сидеть немцы и убивать русских солдат, мужей, сыновей, братьев тех самых женщин, которые, напрягая последние силы, строят проклятые сооружения. Ух, как голова закружилась, все плывет, совсем как тогда.
Пересиливая тупую боль в пояснице, Вера опять наклонилась, ей издали уже погрозил охранник, ему не хотелось идти на ветер, и он лишь ограничился угрозой. Иногда человеческая судьба зависит и от такой вот случайности; Вера продолжала тупо отбрасывать от края котлована быстро спекавшуюся от мороза землю; и Павла тоже где-то работает на строительстве, на другом участке. Конечно, Павла не она, любое выдержит…
Вера не поняла, что произошло; когда она открыла глаза, на лицо ей мягко падал редкий снег и тут же таял. Она увидела спокойное строгое лицо; одна из женщин, тоже отгребавшая выбрасываемую из котлована землю, стояла рядом с ней на коленях, ее имя — Лукерья; женщина лет сорока, с угрюмыми бровями и спокойными светлыми глазами.
— Уходить тебе надо, мать моя, — сказала она, вытирая Вере лоб. — Срока еще три дня, не дотерпеть тебе.
— Что со мной? — спросила Вера, начиная яснее различать строгое лицо Лукерьи; из глаз уходила темнота..
— Мать ты моя, — сказала Лукерья. — Стояла, стояла и торкнулась оземь. Слабость, харч-то какой?
Вот и кончилось ее одиночество, и пришла она к людям, и ее не оттолкнули, а приняли как свою. Прошло то, свое зрение, которое когда-то все равно приходит к человеку.
Подошел охранник, с костлявой сутулой спиной, и толкнул Веру носком сапога в бедро, стал сердито говорить, что пора вставать и работать. Он показал дулом автомата на землю, набросанную у котлована, и закричал на Лукерью и на других, чтобы они работали, и опять толкнул Веру носком сапога в бок.
— Встать! — сказал он раздраженно. — Встать! Встать!
— Погоди ты, ирод, — сказала ему Лукерья. — Дай человеку полежать. Мы сами за нее сделаем, я сделаю, понятно это тебе? Я! Я! — сказала она, показывая то на Веру, то на землю, то на себя и на лопату.
— Каждый должен за себя работать, — сказал, поняв, охранник, и Вера, тяжело опираясь на подламывающиеся руки, с помощью ругавшей немца Лукерьи, встала, тут же опять свалилась, ноги не держали. Охранник замахнулся на Веру автоматом. Его остановил голос Лукерьи.
— А ну не тронь, — сказала она со злобой, держа лопату наперевес, охранник попятился, направил автомат на Лукерью; вокруг уже сгрудились человек десять женщин, они все стояли с лопатами и ломами и молча глядели на охранника. И тогда Вера поднялась, в полной тишине, подошла к женщинам и встала впереди Лукерьи, она не хотела, чтобы из-за нее погибал человек.
— Ты не пужайся, мать моя, — сказала Лукерья, отстраняя ее от себя. — Он стрелять не будет, мы им нужны для рытья. Давай, бабы, берись, — подала она команду и первая воткнула лопату в землю, и все разошлись по своим местам, и Вера нагнулась, оторвала от земли лопату, еще раз, и еще; и ей стало легче, совсем легко, потому что она стала думать о Лукерье, отчего это у нее такая душа и стойкость.
Она все-таки доработала свои три дня, без справки со строительства о полностью отработанном времени задерживали, и можно было угодить в лагерь. А убежать было трудно, да и все равно по бездорожью она бы не дошла, слишком ослабла за две недели.
Увидев входящую под вечер в избу Веру, Феня заахала, забегала, стала стаскивать с Веры старенькое осеннее пальто.
— А Павла-то, слышь, — зашептала она торопливо, — Павла-то давно, с неделю назад прошла. Слышь, гнались за нею, так ей наш Митрохин коня подпряг. Гестапы ее хотели будто бы забрать, пронюхали они, что вроде из лесу она. Еле ноги унесла… Вчетвером гнались.
— Прости, устала я до смерти, — сказала Вера, опускаясь на лавку и блаженно закрывая глаза.
— А исхудала-то, батюшки. Слышь, я тебе воды нагрею, ты вымойся хоть в корыте, вон за занавеской у печки.
— Спасибо, — сказала Вера. — Значит, у Павлы неладно вышло.
— Слава богу, пронесло. Тебе двухведерного хватит?
— Хватит, конечно. Здравствуй, Гришунька.
Белоголовый, похожий крупными губами и носом на мать, мальчик исподлобья поглядел на Веру, юркнул обратно за дверь. Вера улыбнулась, не верила своему счастью. Неужели она в теплой избе, и можно вымыться, и рядом ходит эта ласковая, заботливая женщина, какие же есть люди, просто все забываешь, когда они рядом.
Феня принесла два ведра воды, вылила их в большой чугун, легко подняла его перед собой, поставила на плиту и на коленях стала разводить огонь: кремень, кресало, вырванный с порохом и высушенный потом трут; Феня сильно била кресалом о кремень и ждала, приподняв брови, удачной искры.
— Вот жизнь пошла, ни цигарки свернуть, ни прижечь. За коробок спичек в Ржанске сто рублей берут, да и то из-под полы. И поймают, штраф, а то в лагерь. Не дают спичками торговать, сдай им масла, спички дадут. Ты есть хочешь? Ой, дура, спрашиваю. Подожди, у меня еще довоенный лозбень сала закопанный, искали, взрыли все, а не нашли. Там у меня десять кусочков еще есть, я тебе картошку с салом сделаю, берегу на последний случай. Ну, ну, и не говори, — замахала она руками в ответ на попытавшуюся отказаться Веру. — Что ж теперь, что дети. И детям надо, и нам надо. А то до своих не доберешься. Где там моя Людка? Эй, Гришка, ты не знаешь, куда Людка ушла?
— Не знаю, — сказал мальчонка, высунув голову из дверей горницы и глядя на Веру. — Она сказала, к Польке пойдет.
— Ветровой, что ль?
— Не знаю.
— Вот беда с ними, — сказала Феня, выдвигая из-под лавки плетушку с картошкой. — Да ты сиди, сиди, я сама, отдыхай. Забыла тебе сказать, немцев в окружение взяли в Сталинграде, Митрохин говорил, раньше наши туда за солью ездили. У него и листовка есть такая.
— Сталинград? — спросила Вера, поджимая ноги, — от тепла, от чувства безопасности, от хорошей вести чувствуя себя совершенно счастливой, совершенно. — Да, конечно, Сталинград. Теперь я понимаю, почему они там на строительстве забегали, как крысы.
Вере хотелось встать, расцеловать Феню, и вот как ее разморило, не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой, наконец-то, молодцы наши, то-то в отряде сейчас праздник.