Герогий Шолохов-Синявский - Горький мед
Внизу по путям загремел товарный поезд. Я подумал: не сбежать ли с горы вниз, не вскочить ли на первую же тормозную площадку и не укатить ли в самом деле в город?.. Там, как сказал Архип Григорьевич, принимают на работу и десятилетних.
Но боязнь оторваться от дома и даже от полуголодной жизни сковывала меня. Я перебрал в памяти всех недавних соучеников, при виде опрокинутых каюков вспомнил Степку Катрича, мой первый выезд в донские гирла, гибель Степкиного отца. Не пойти ли к Степке — он такой мужественный, упрямо-суровый, настоящий морской волк наподобие стивенсоновских героев.
Нет, не получится из меня рыбака! Степь приучила меня всегда чувствовать под собой твердую землю. О чем не переставал я упорно мечтать — это о возможности учиться. Вот на что я согласился бы! Перед этой мечтой все отступало: и работа, и романтика приключений. Такие слова, как «гимназия», «реальное училище», «учительская семинария», «университет», отдавались во мне музыкой, манили в неясное солнечное будущее… Гимназисты и студенты казались мне необыкновенными существами.
Я уже знал двух студентов в хуторе — веселого, влюбленного в Дасечку Панютину поповича и сына хуторского купца Муромского Павла — коренастого технолога в черной тужурке с бархатными наплечниками и фуражке с темно-зеленым околышем. Он проводил дома только летние каникулы, сторонился хуторских парней и девушек, появлялся на улице лишь в обществе сынков и дочек попов и лавочников… Ходил он в расстегнутой темно-синей косоворотке под небрежно накинутой на плечи тужуркой, из-под сдвинутой на затылок фуражки беспорядочно торчали пепельно-русые, давно не стриженные кудри.
Иногда я заставал его в библиотеке; он подолгу рылся в книгах, набирал их целую охапку, и новый библиотекарь — Вукол Александрович, не разрешавший никому брать на дом более двух книг, позволял студенту уносить их десятками да еще провожал почтительным поклоном.
Я испытывал к студенту благоговейную зависть. Студент казался мне воплощением недосягаемого ума, начитанности и мудрости. Однажды я столкнулся с ним в дверях библиотеки; он взглянул на меня, как на подвернувшуюся под ноги кошку, и бесцеремонно отстранил локтем.
Мне хотелось заговорить с ним, услышать от него хотя бы одно слово. Мне казалось, слово это раскроет какой-то секрет познания всего сущего на земле, станет путеводной звездой на всю жизнь. И вот я осмелился, проследил, когда он останется у библиотечной полки один на один со мной, и, подойдя к нему вплотную и делая вид, что ищу какую-то очень нужную книгу, задыхаясь от волнения, тихо попросил:
— Дядя, скажите, пожалуйста, Вуколу Александровичу… Пускай он позволит мне взять почитать сочинения Брема.
Студент взглянул на меня удивленно, в упор, поморгал светло-голубыми глазами и вдруг, тихо подмигнув, произнес странную фразу:
— Пойди к моему отцу в лавку, купи фунт фасоли, фунт кишмишу и полфунта горчицы, свари все это и съешь — тогда получишь Брема. Понимэ?
Он еще раз глумливо подмигнул, не очень сильно стукнул — меня книгой по носу и, поправив на плечах тужурку, подхватив под мышку стопку старых журналов, чихнул от пыли и исчез за порогом: библиотеки… «Вот тебе и секрет познания!» — с обидой подумал я.
…Поднявшись на гору и уже выходя на широкую хуторскую улицу, я вдруг услыхал за собой быстрые шаги и шумное дыхание — кто-то, запыхавшись, догонял меня.
Я обернулся и увидел перед собой знакомые горяче-карие глаза.
— Фу, Ёрка! Я чуть не запалился, догоняя тебя. Здорово, дружище!
Передо мной стоял Трофим Господинкин, бывший работник Рыбиных.
Я обрадованно кинулся к нему, и мы обнялись. Труша очень изменился — это был как будто и тот и не тот парень. Робость его исчезла, фигура распрямилась, в узком, когда-то очень бледном, измученном лице появилась мужественная уверенность, совсем исчезло заискивающее выражение, а на верхней губе трогательно и вместе с тем совсем как у взрослого мужчины пробивалась темная щетинка уже не раз бритых усов.
И одет Труша был неузнаваемо — в новый суконный ватник с барашковым воротником, в суконные брюки и добротные, без единой латочки, хромовые сапоги.
— Труша! Да тебя не узнаешь — гляди, как вырядился! — воскликнул я.
— Какой же это наряд? Просто обыкновенный, рабочий… А ты… — Трофим с сожалением, как мне показалось, оглядел мое потрепанное ученическое пальтишко, дырявые сапоги, — все учишься? Или бросил? Как там Рыбины?
Я рассказал что знал о прежних хозяевах Труши — о Матвее Кузьмиче, о Неониле Федоровне, об Аникии, Фае. Мне казалось, что он прервет меня, спросит о Домнушке, но он не спрашивал.
Мы шагали по завешанной тонкой изморозной мглой улице хутора, и Труша, как бы стесняясь за пережитое у Рыбиных, рассказывал:
— Ну, я, как только приехал в Ростов, зараз же пошел наниматься, куда примут. Мне так обрыдло у Рыбиных, что было все равно, куда кидаться, хоть к черту на рога. Проскитался я месяца три. Где я только не начинал тянуть лямку! И все чернорабочим. В грузчики меня не взяли — слабый. Так я то уборщиком, то землю ковырял на канализации, то в ремонте вагонетку гонял. Потом человек хороший попался, слесарь, посоветовал бросить грязное дело и поступить в железнодорожные мастерские. И там я долго был подметайлом, стружку да гайки на тачке возил, потом пригляделся к станку. Добрые люди, слесари, помогли. Ухватился я за станок, как за гуж, раскумекал, что к чему, и через полгода сдал слесарную пробу. Перевели меня в подручные. Ну, тут я и получил разряд. Теперь я слесарь, как полагается, получаю рубль двадцать в день…
— Неужели рубль двадцать?! — удивленно воскликнул я.
— Да, целковый с двугривенным, — улыбнулся Труша, — А что, разве много? По теперешней-то дороговизне? Видишь — приоделся. Там же, на Темернике, у рабочего квартирую, хожу в столовую, смотрю картины, любительские спектакли. Культура! — Труша как-то очень горделиво ухмыльнулся понизил голос: — Даже за барышней ухаживаю. Городская такая, славненькая, чистенькая…
Мне стало обидно за прежнюю любовь Труши.
Я спросил:
— А как же Домнушка?
Труша сразу опустил голову, глубоко вздохнул.
— А она еще живая? — вместо ответа спросил он и густо покраснел.
С минуту мы шли молча, и вдруг Труша тихо, застенчиво спросил:
— Так она еще тут? Домна-то?
— Тут. Видел ее недавно.
Трофим отвел глаза в сторону, закусил нижнюю губу:
— Жалко все-таки девку…
Он сказал это как-то уж очень просто и душевно. Нет, не выветрилась еще живучая первая любовь!
Мы поравнялись с подворьем Каханова.
Я спросил:
— Куда же ты теперь, Труша?
— К своим. Отца и мать проведаю. Деньжонок им чуток привез, гостинца…
На возмужалом лице Труши отразилось горделивое удовлетворение.
— Ты тоже валяй в город. Там в люди скорее выйдешь, а тут пропадешь. Кому ты тут нужон? Ведь ты грамотный побольше меня, а вот тычешься, как кутенок. В городе, там люди умнее — далеко видют, а тут темнота, неволя… Я уже кое-что узнал в городе…
— А что? Скажи, Труша! Скажи, что ты узнал? — пристал к нему.
Мне так хотелось открыть еще неведомое окошко в другой, широкий мир!
— Ну что тебе сказать? Малой ты еще, — туманно отнекивался Труша.
— Почему малой? Мне уже четырнадцать лет.
Меня взяла досада: Труша, которого я когда-то учил читать и писать, оказывается, опередил меня в чем-то важном и жизненном, чего я еще не знал.
— Одно скажу, Ёрка, так жить, как жил я и живут зараз в хуторе, дале нельзя, — став очень серьезным, заговорил Трофим. — Может, кому эта жизнь и в охотку. Атаманам, купцам, прасолам. Но таких, как они, — раз-два и обчелся, а таких, как мы — мильёны. И все нищенствуют, бьются, как рыба об лед… до седьмого пота за кусок хлеба, за копейки… Вот я получаю рубль двадцать. Я — слесарь. Ты думаешь, это много? А ты спроси: сколько я работаю часов в день? Двенадцать часов. Вот и получается — гривенник в час. А хозяева наши от каждого нашего гривенника наживают рубль…
— Кто тебе про это сказал? — наивно спросил я.
Труша снисходительно усмехнулся.
— Люди… Знакомые… Ну ладно… Мне, кажись, сюда, в этот проулок… Заговорился я о тобой.
Труша помахал рукой, крикнул уже издали:
— В город подавайся! В город! Там все узнаешь!
Я смотрел вслед ему, пока он не скрылся в переулке. Идти домой и рассказывать матери о своей неудаче у мастера по-прежнему не хотелось. Машинально, сам не зная куда и зачем, я зашагал по затянутой снежной мглой улице. И вдруг меня осенило: не пойти ли к своей прежней наставнице, Софье Степановне? Не рассказать ли ей о своих думках, не попросить ли какого-нибудь совета?
Наставница
Я стоял у знакомой двери осевшего от старости дома и ждал, когда откроется на мой робкий стук дряхлая дверь с колокольчиком.