Владимир Монастырев - Рассказы о пластунах
— А-а, парторг, зачем пожаловал? — спросил комбат, скосив красивые, в длинных ресницах глаза.
— Дело есть, товарищ майор, — садясь на ящик, сказал Поплавский.
— Давай, выкладывай.
— Хотелось бы наедине, товарищ майор.
— Что, партийная тайна? — усмехнулся комбат.
— Тайна не тайна, а надо наедине.
— Если так, подожди, — вздохнул майор. — Обедал?
— Нет еще.
— Вася, сооруди-ка парторгу закусить. Печенки ему жареной под луковым соусом. Ох и мастер же наш повар по соусам…
— С предисловием? — спросил ординарец, доставая откуда-то из-под Поплавского тарелку, вилку и котелок с жареной печенкой.
— Валяй с предисловием, — разрешил комбат.
Вася отстегнул от пояса трофейную флягу, обшитую сукном, как фокусник, чуть ли не из рукава достал серебряный стаканчик и налил спирту. Спросил у Поплавского:
— Как употребляете, товарищ младший лейтенант, разбавленный или водичкой запиваете?
Поплавскому вдруг мучительно захотелось выпить. Он не питал пристрастия к алкоголю. В компании не отказывался от рюмки водки или бокала вина, но никогда не жаждал спиртного. А тут ощутил острое желание выпить под эту печенку, от которой раздражающе пахло жареным луком. Он разозлился на себя, проглотил голодную слюну и зло ответил:
— Никак не употребляю.
Вася завинтил флягу и повесил ее на пояс. Комбат молчал. Так они и сидели молча все время, пока солдат с пухлыми ручками брил майора.
Когда он ушел, комбат, приняв от Васи флакон одеколона, плеснул в пригоршню, обдал лицо жгучей жидкостью и, вернув флакон, сказал ординарцу:
— Пойди погуляй.
Ординарец вышел. Майор повернулся к Поплавскому и сурово спросил:
— В чем дело?
— Насчет второй кухни…
Комбат сверлил парторга глазами.
— Сдать ее надо, — твердо выговорил Поплавский, — а то нехорошо получается.
— Что же вы тут увидели нехорошего? — комбат достал портсигар, закурил, зло щелкнул крышкой зажигалки.
— Спирт, — коротко ответил Поплавский. — Котел спирту.
Майор усмехнулся, спросил язвительно:
— Ты к нам из Ташкента приехал?
— А хотя бы из Ташкента, — Поплавский встал. — Откуда я приехал, значения не имеет.
— Имеет, — комбат тоже встал. — На фронте без году неделю, а туда же, мне выговора делать хочешь. Мне! — он подбросил и поймал зажигалку. — Вы там в Ташкенте думаете, что воюют в белых перчатках, парадным строем? О-ши-баетесь. Да, я вожу кухню со спиртом. Ну и что? В таких переплетах бываем, что нельзя не пить. Понимаешь, нельзя! И кто ты в конце концов такой, что мне этой кухней в нос тычешь?
Поплавский, маленький и взъерошенный, сжал кулаки и шагнул к огромному комбату.
— Я парторг, — произнес он негромко, но с такой силой, что майор не решился перебить его. — Партийный организатор. Вот кто я такой. А вы коммунист, член партийной организации. И будьте добры на меня не кричать, — младший лейтенант сделал еще один шаг вперед, и комбат попятился. — Я знаю, что воюют не в белых перчатках. Но и не под спиртными парами, по крайней мере в нашей армии. И, уж если на то пошло, должен сказать, что барские замашки советскому комбату не к лицу. А они у вас есть.
Нахлобучив пилотку, Поплавский козырнул и шагнул к двери. Прежде чем выйти, обернулся и сказал:
— Этот разговор можете считать партийной тайной. Что касается лишней кухни, то ее надо сдать, иначе передам дело на парткомиссию.
Через два дня лишней кухни в батальоне не было: сдали. Замполит удивился:
— Как же ты его убедил?
— Убедил, — уклончиво ответил Поплавский.
— Ну, ну, — замполит почесал подбородок с ямочкой и не без любопытства посмотрел на младшего лейтенанта.
3В пещере было темно и безветренно. Зажигалка горела ровно: язычок пламени стоял, как нарисованный, желтый, с голубоватым обводом. Света от него хватало, чтобы рассмотреть ладонь. Лица людей, стены и потолок терялись во мраке.
Второй день сидели пластуны в пещере. Гитлеровцы спустились на площадку, постреляли из автоматов. Пули беззвучно уходили в глиняные срезы, изредка рикошетили, басовито жужжа. Немецкие автоматчики сложили костер из плавника и подожгли. В пещеру дым не пошел.
— Если б сквозная была, протянуло бы, — заключил Косенков. — Значит, другого выхода нет. Сидим, как в бутылке.
Одна из стен пещеры была влажная. Косенков ножом выдолбил желоб, и в нем стала скапливаться вода. Ее бережно собирали в котелок.
Жежель на шинелях лежал в углу, за валуном. Около него дежурили по очереди. За входом в пещеру круглосуточно следил часовой. Гитлеровцы не пробовали войти, только покричали: «Рус, сдавайс». Не получив ответа, замолкли и больше никаких видимых мер не принимали.
Сколько придется тут сидеть, Поплавский не знал. Командование, конечно, не отказалось от намерения форсировать реку. Офицерам полка было известно, что на протяжении ста километров в течение нескольких дней создали три плацдарма. Два из трех, видимо, отвлекающие, один — основной, там — направление главного удара. Как складываются дела на главном направлении? Об этом Поплавский мог только гадать. Может быть, если дела пойдут успешно, наши будут здесь через несколько дней, а может быть…
Все может быть. Поплавский собрал в одном месте продукты, какими располагали солдаты, и определил суточный рацион, на неделю растянув запасы. Паек вышел такой скудный, что в первые же два дня пришлось подтягивать пояса до самых последних дырок.
Вместе с солдатами в пещеру пошла и собака. Рыжик все время держался около Поплавского. Если он сидел, собака лежала рядом, опустив длинную морду на вытянутые лапы. Он вставал, и Рыжик поднимался. Из своего скудного пайка младший лейтенант выделял какие-то крохи Рыжику, и тот аккуратно слизывал с ладони хлебные крошки и тонкие волокна тушенки.
В пещере было темно, свет из узкой входной горловины почти не проникал, но зрение у солдат настолько обострилось, что они передвигались, брали и клали на место предметы безошибочно.
Лица людей в пещерном сумраке не различить, но Поплавский почти всех ясно представлял себе и понимал даже лучше, чем там, на поверхности земли. Скуластый, узкоглазый ефрейтор Косенков был его первым помощником. Он выполнял тяжелую и безрадостную обязанность начпрода, сменял часовых, сам, никому не доверяя, кормил старшего сержанта Жежеля.
Большой симпатией проникся парторг к братьям Семеновым. Старший — Вячеслав — был молчалив и медлителен, носил пышные усы, и если не спал и не ел, то тихо напевал какие-то простые мелодии без слов.
— Что это вы все время напеваете? — спросил у него Поплавский.
— А так, — ответил Вячеслав, — что в голову приходит.
— В нем музыка с детства живет, — пояснил младший Семенов — Константин. — Всегда что-нибудь поет. У нас на фабрике руководитель хорового кружка даже записывал его песни. Талант, говорил, у Вячеслава музыку сочинять.
Константин тоже носил усы, но закручивал их колечками вверх. И весь он был словно подкрученный — франтоватый, шустрый, говорил торопливо, с шуточками и сам первый своим шуткам смеялся. Константин и в пещере не унывал и голодный шутил и смеялся.
Казак Козюркин как-то недовольно сказал ему:
— И чего смеешься? Сидим в мышеловке, с голоду подыхаем, а ты все хи-хи-хи да ха-ха-ха.
— И ты смейся, — посоветовал Семенов, — полезно: в смехе есть витамины.
И сам засмеялся своей шутке.
Козюркин был тот самый парикмахер, что брил комбата, когда Поплавский пришел разговаривать о сверхштатной кухне. Младший лейтенант накрепко запомнил его пухлые ручки с остроконечными пальцами, а вот лицо вызвать в своем воображении не мог. Не запомнилось оно, вылетело из памяти, будто человек вовсе не имел лица.
У обитателей пещеры было много, чересчур много свободного времени, и Поплавский всячески старался занять его, чтобы пореже оставались пластуны наедине со своими мыслями.
В этой глухой темной пещере Поплавский, пожалуй, впервые так ясно и отчетливо понял, что парторг — это не должность, а нечто большее, и для того, чтобы им быть, надо иметь моральное право. Не парить над людьми, а жить с ними, не повелевать, а убеждать — силой правды, которая дает самую непререкаемую и неколебимую власть — власть над человеческими сердцами.
Михаил Поплавский никогда не чурался людей, но и не испытывал острой потребности постоянного общения с ними. Он даже любил побыть наедине с самим собой, подумать, не торопясь, в тишине. Были люди, которых он называл друзьями, но если обстоятельства разлучали их, не томился, не тосковал и вполне мог жить без этих своих друзей. До войны судьба не подвергала Поплавского серьезным испытаниям. Учился в институте, работал в театре, окруженный людьми симпатичными и умными. Его уважали, считали способным, принципиальным режиссером, имеющим свои взгляды на театр, на искусство. И он проводил в жизнь эти свои взгляды, которые как-то не расходились со взглядами других признанных мастеров. Поплавскому не приходилось драться за свои взгляды, за него это раньше сделали другие.