Леонид Кокоулин - Колымский котлован. Из записок гидростроителя
— Если не торопитесь, заходите на чай, — пригласила попутчица.
Зашли. В избе было тепло. Около печи хлопотала пожилая женщина. На столе пофыркивал ведерный пузатый самовар с медалями.
Хозяйка ласково его успокаивала:
— Ну, что ты, милый, раскапризничался.
На шестке русской печи глиняные крынки, на полу домотканые половики, на подоконниках в горшочках герань. Я вспомнил свою маму. Она тоже любила домотканые половики на чисто вышарканном голиком полу.
Хозяйка пригласила нас к столу. Налила густой чай со сгущенными сливками, вздохнула:
— Вот так и живем.
В дверь постучали.
— Отшельники, — донесся с порога, низкий густой голос. Пригибаясь, гость снял шапку из дорогого меха. Мы познакомились.
Он и на самом деле был седым, но лицо молодое. Остроносые ботинки, змеиной окраски носки. Он прошел к столу неуклюже, на кривых ногах.
— Аромат-то какой, — потянул носом. — Но чай не моя стихия. Приглашают на коньяк.
— Сегодня без меня, — ответила хозяйка, — устала, с ног валюсь.
— Пощадим? — обратился ко мне Седой.
— Пощадим.
После стакана чая, нескольких общих, ничего не значащих фраз мы вышли во двор.
— У нас два ресторана — «Драга» и «Мечта». Пойдем в «Драгу», там хоть сносно кормят.
Свободных мест не было, но официантка встретила Седого приветливо, провела нас за отдельный столик — «служебный». Посетители раскланивались с Седым, он отвечал охотно, но сдержанно. Мне бросилась в глаза его привычка: броском головы откидывать упавшие на лоб волосы и щурить широко поставленные темные глаза. Глубокие морщины, похожие на запятые, очерчивали большой рот. Он чуть заикался, и это ему тоже шло. Разговаривали свободно и легко, как старые знакомые.
Мой новый приятель оказался старожилом города, долго работал в разведках, теперь перешел на ЛЭП. В Дражном — по причине личных обстоятельств и получки. Седой провел пальцем по кромке фужера, как бы проверяя на устойчивость мою нервную систему, и предложил:
— Хочешь, покажу исконного добытчика? Он открыл «Незаметный».
— Хочу.
— А ты действительно никогда не видел золота, так сказать, в первозданном виде? — спросил он меня.
— Не видел.
— А вот глянешь на добытчика и сразу представишь. Идем. Заверните-ка нам на дорогу конфет и пару плиток шоколада, — попросил он официантку.
Рассчитались и вышли из ресторана.
Дражный плавал в синей дымке. Главная улица, утыканная закоченелыми тополями, была полна народу — кончился последний сеанс в кинотеатре «Самородок».
Мы прошли Октябрьскую и сразу оказались на окраине города. Потянулись вдоль ручья вросшие в землю хибары. Шурша галькой, мы карабкались по отвалам, вверх по ключу.
— «Незаметный», — пояснил Седой.
Действительно, с насыпи едва заметно поблескивала внизу полоска воды.
— Здесь когда-то добывали красное золото, — покашливая, рассказывал Седой. — А когда ключ отработали, поселок переименовали в город. Можешь любить и жаловать.
Седой шел, или, вернее, лавировал по кромке отработки. Его фигура палкой маячила передо мной. Он угадывал шурфы и умело обходил их. Я двигался за ним, но в один шурф все же чуть не свалился.
— Иди след в след, как волки ходят, — посоветовал новый приятель.
Наконец мы подошли к строению неопределенной архитектуры. Седой постучал щеколдой. Я прикинул: можно свободно дотянуться до печной трубы. Послышался лай собаки.
— Губернатор, на место! — крикнул Седой и шагнул за плетень.
Дверь хибары была не заперта. Седой чиркнул спичкой, в сенцах было пусто. Мой спутник постучал ногой в боковую низенькую дверь. Никто не отозвался, но через минуту дверь отворилась. За порогом стояла маленькая сгорбленная старушка.
Седой обнял старушку, расцеловал.
— Как старый? Здоров, бабка Ульяна?
В избе пахло сыростью и щами.
— Еще господь не прибрал, милый. Но плохой совсем, никудышный сам-то. Да ты садись. Седой, и ты тоже. Простите меня, старую, совсем выжилась. Людей принять не могу честь честью. Разболокайтесь. А ты, сынок, совсем забыл, глаз не кажешь. — И она подсела к Седому на скамейку. — Окочурюсь, и знать не будешь. — Бабка Ульяна улыбнулась. И стала привлекательной маленькой старушкой. — Рада я тебе. Да ты какой красивый, дай разгляжу.
Я осматривал это убогое жилье, чувствовал трудную долю людей и не мог понять, зачем я тут, в этой перекошенной, на подпорках избе. Ходики, криво посаженные, хлестко отмеряли время. Седой поставил на стол водку, угостил бабку шоколадом.
— Пошто всякий-то раз гостинец, а мне и нечем кусать. Зуб на зуб не попадает, один с одной стороны и ползуба с другой.
— Дорогая, ты моя бабка Уля, да тебе давно полагаются золотые!
— Что ты, что ты, милый, — замахала руками бабка. — Скус-то какой от него. Железо да железо, только и есть, что красное. Ой, господи! — спохватилась старуха. — Щти-то! Совсем обеспамятела! Да надо и старика звать. Не позови — богу душу отдаст, а не вылезет.
Бабка Уля постучала ухватом в половицу. Где-то далеко, глухо отозвалось. Она достала из печи чугун, поставила на шесток. Руки ее, похожие на куриные лапки, — тряслись. Внизу под полом что-то заворочалось. Седой загадочно посмотрел на меня. Половица поднялась, просунулась лохматая бело-серая мокрая голова. Я оторопел. Седой не шелохнулся.
— Старуха-а! — прохрипела голова. Бабка Ульяна с проворством кошки бросилась в куть, вернулась с кружкой и прытко сунула ее под половицу. Голова высунулась побольше и проглотила содержимое. Этим временем старуха заготовила намазанный горчицей ломоть хлеба. Но голова лишь понюхала хлеб и снова исчезла под полом. «Не привидение ли?» — подумал я.
Но Седой снова постучал и крикнул:
— Гости пришли, папаша!
Через минуту-две голова, а за нею и ее владелец показались из-под половицы. Старик натужно свистел легкими. Седой хотел помочь ему поднять большое костлявое тело.
— Цыц! — оттолкнул его старик и, щелкая всеми суставами, — он так и не смог выпрямиться, — полусогнутым рухнул на скамейку. Шаровары его были в мокрой красноватой породе, сатиновая косоворотка едва держалась, видать, истлела на плечах. Старик опустил костлявые руки на стол. — Старуха-а! — гаркнул он, и лохматые пучки бровей, словно наклейки из пакли, приподнялись. Блеснули лихорадочно-желтые глаза. — Ты где там шеперишься?
Седой помог бабке поставить чугун на стол. Она принесла чашки, положила на край стола деревянные щербатые ложки. Старик ковшом зачерпнул из чугуна пахучие щи, но не донес, расплескал. Его лицо, то ли избитое камнями, то ли изрезанное ножами, с торчащими пучками грязных волос, исказилось. Он оскалил изъеденные цингой десны.
— Старуха, ты куда сгинула? — скрючил кулаки, закашлялся.
От него пахло землей и лошадью.
— Грибки, грибки, — хлопотала бабка.
Седой разлил водку. Старик сцепил кружку и, пригибаясь к столу, разом вылил в рот. Проглотил поднесенный бабкой груздь.
— Сковырнут нас эти драги-враги, — вдруг зашипел в лицо Седому старик. — Жилу надо выхолостить, самородки выколупать, все до единого. Все! — Старик грохнул по столу костями. Поднялся и, не разгибаясь, ящером полез под пол.
— Что это он? — спросил я.
— Из ума выжился. Роет, милый, как крот. Все подполье изрыл, золото ищет. Осатанел совсем. Как пошла по ручью драга, ни денно, ни нощно не утихает. — Бабка с досадой хлопнула по иссохшим острый коленям. — А вот в молодости он-то беда был мужик, кровь с молоком! Красивыми не были, а молодыми были! Уж шибко он за казну стоял. Объявил — золото. Все честь по чести. Сам управляющий с «Незаметного» привез сапоги, хромку с красными мехами, голосистая была, не приведи господь! Крупчатки куль, спирту, а мой спирт тогда и в рот не брал. Посулы пошли нашим мужикам. Де, мол, на самых добрых местах жить будете. Потом как понагнали народу, ну, и начали туркать наших по разным местам. Мой хоть и за казну, а в артелях не привык; страсть не любит лодырей. Бывало, артель сдает фунт, а мой два, три. Где и я подмогну, вижу — мужик спину свихнет — не двужильный. Другой раз скажу — шел бы в артель, дело к этому идет. «Не-ет, — вздохнет, — вольному воля, хочу как птица. Любая артель, какая ни есть, а кабала, душа что в клетке».
А тем временем мово мужика турнули с ручья на хвосты. Доказывал, что управляющий посулы давал, а бумагу от него не взял. Пешки мы темные, несусветные. При всем народе первого старателя на хвосты, видано ли? И тут он осерчал нелюдской злостью. Ходил, глаз не поднимал. Запил, не сдюжил. Наладил котомки и — с глаз. Думала, свихнется мужик. Сколько он ручьев разворошил, страсть! Умается, придет, не знает, куда руки свои положить. Я насобираю коренья всякие съестные, из ревеня щи варю, подмениваю мучки, ест да нахваливает. Ляжет под звездами и в мечты впадет.