Всеволод Кочетов - Молодость с нами
Надежнее и вернее всех оказался Красносельцев. Он говорил тут: не сдадимся, будем бороться, мы рыцари святой науки. Мы еще скажем: «Те, кто покрикивает, кто администрирует, прочь с дороги!»
Ну, а вдруг переиздадут его книгу? Тогда что? Рыцарь святой науки успокоится? Надо делать все возможное, чтобы эту книгу не переиздавали: тогда он будет верен ей, Серафиме Антоновне. Она напишет, конечно, положительный отзыв о книге, но у нее есть московские друзья, она попросит их сделать так, чтобы книга не вышла.
И снова в мозгу Серафимы Антоновны, которая только что, казалось, стояла на краю пропасти, возникали один за другим планы борьбы, появлялись надежды на новые возможности…
Пасьянс не вышел. Но сила пасьянсов в том, что их можно раскладывать до бесконечности. Не вышел один раз, можно сказать себе: попробую до двух раз. Не вышло и во второй раз, говори себе: попробую до трех раз… Серафима Антоновна так и сказала себе: ну-ка, еще разок попробуем.
Часы в столовой густо пробили двенадцать. Серафима Антоновна позвонила в ручной колокольчик и, когда появилась домработница, спросила: «Разве Борис Владимирович еще не приходил?» Оказалось, что нет, не приходил. Он что-то очень странно начал себя вести. На днях, например, повысил голос, топал ногами, кричал, что она поступает нечестно, что это теперь всем видно, что так она компрометирует свое имя ученой. Чудачок! Он живет и гуляет на ее деньги, потому что у самого заработки не такие уж большие, сам он только ее стараниями и держится на поверхности того общества, в котором вращается она. Он был ничем и будет ничем, если она его прогонит. Ему, небось, приятно восседать за столом, когда у нее собираются именитые гости, ему, небось, приятно и лестно, когда с ним заговаривают то выдающийся профессор, то член-корреспондент Академии наук. Он этак развалится на диване, нога за ногу, этак рассуждает, не понимая того, что люди разговаривают с ним отнюдь не ради него, а ради нее, Серафимы Антоновны Шуваловой. Втянулся в широкую жизнь, привык к ней, а теперь кричит и проповедует морали, судит о том, что честно, что бесчестно.
Когда Борис Владимирович пришел домой, он был немножко навеселе. Он нагнулся поцеловать руку Серафиме Антоновне, но она не дала руки и сказала:
— Вы распустились. Если вы еще раз придете после двенадцати, вас не впустят в дом.
Борис Владимирович терпел немало унижений в этом доме. Да, он понимал разницу в положении Серафимы Антоновны и в своем положении. Да, он знал, что способен только давать фотографические снимки в газету, но разве эти снимки никому не нужны, разве их не рассматривают ежедневно сотни тысяч людей и разве за них его не хвалили бывало на редакционных летучках, не говорили: «Уральский-то какой замечательный сюжет выкопал! Центральные газеты, и те позавидуют». Во имя чего же он должен терпеть еще и такое унижение, когда ему грозят, что если он явится не во-время, его оставят за дверью, как собачонку?
— Симочка, — сказал он с обидой и вновь попытался взять ее руку.
— Отстань! — брезгливо отстранилась она.
И все, все, что так долго копилось в его душе, в его сознании, в его сердце, вдруг поднялось горячей волной.
— Ты бесчестная! — сказал Борис Владимирович дрожащим от волнения голосом. — Ты вся состоишь из интриг! Ты и меня втянула в отвратительные интриги. На меня указывают пальцем. Да, я только фотографировал жизнь, я не создавал ни материальных, ни духовных, ни научных ценностей, но я никогда не был бесчестным.
Борис Владимирович стоял выпрямясь среди комнаты и выговаривал все, что думал, что выстрадал за годы жизни с этой женщиной в роскошном халате.
Серафима Антоновна молча слушала, потом, решив, что пора взять его в руки, крикнула:
— Вон отсюда! Паяц!
Борис Владимирович медленно закрыл рот, медленно опустил поднятую в возмущенном жесте руку, снял с себя галстук, швырнул его на пол, сорвал с руки золотые часы, швырнул на пол, выбросил из кармана брюк портсигар, бумажник, янтарный мундштук, сбросил полосатый пиджак, шить который Серафима Антоновна сама возила его к портному, тоже швырнул на пол и вышел из комнаты.
Он вернулся через пятнадцать минут, он был одет в те одежды, в которых приезжал когда-то в Сибирь, в которых приехал сюда, на Ладу, вместе с Серафимой Антоновной, в которых начинал послевоенную жизнь. Это были гимнастерка фронтового фотокорреспондента, защитные брюки навыпуск и шинель. Он не нашел только сапог и шапки — их, видимо, давно выбросили. В руках у него были саквояжик и заплечный мешок, который солдаты называют «сидором».
— Я ухожу вон! — сказал Борис Владимирович. — Я жалею об одном: что когда-то пришел сюда.
Хлопнула дверь. Он ушел.
Серафима Антоновна не шевельнулась. «Дальняя дорога» у нее вновь не получилась. Она сгребла в кучу карты, скомкала их и стала одну за другой рвать на клочки; сначала медленно, затем все быстрее и быстрее, как будто от того, насколько быстро она изорвет их, зависело ее будущее.
5В кабинете директора института собрались Бакланов, старик Малютин, Румянцев — без малого весь ученый совет. Бывший заместитель Павла Петровича по руководству металлургией завода, Константин Константинович, делал предварительное сообщение о том, какими путями заводские сталевары почти полностью ликвидировали водород в стальных слитках.
Павел Петрович следил за вечным пером Румянцева, которое выводило в блокноте длинную химическую формулу. Константин Константинович вынул из кармана красный платок, вытер лицо и сказал: «Вот и все, таковы наши выводы». — «Совершенно правильные выводы! — воскликнул Румянцев, поставив жирный крест под своей бесконечной формулой. — Я к ним присоединяюсь. Водород, несомненно, будет побежден. Это уже не теория, а практика». Заговорил Бакланов. Он сказал, что институт должен прийти на помощь заводу, что решить до конца такую важную проблему можно лишь соединенными силами работников практики и науки и что, по его мнению, оказание помощи заводским товарищам должно стать главнейшей задачей института, может быть, даже за счет сокращения работы по каким-либо другим темам.
Павел Петрович готовился было сказать, что ничего сокращать не надо, просто можно больше загрузить лаборатории еще нескольких заводов, а не только завода имени Первого мая. Заводские товарищи охотно пойдут на это.
Но Павел Петрович не успел ничего сказать, потому что вошла Вера Михайловна Донда и, шепнув: «Молния», подала ему телеграмму. Все видели, как, распечатав телеграфный бланк, Павел Петрович мгновенно побледнел, как удлинились черты его лица; он встал, странным, неживым голосом произнес: «Извините, пожалуйста. Я на минутку выйду», вышел из кабинета и больше не возвратился.
Через день Павел Петрович уже стоял под весенним дождем на привокзальной площади пограничного городка. «Товарищ Колосов?» — окликнул его высокий пожилой подполковник и, назвав себя: «Сагайдачный», пригласил в машину.
Костя не узнал отца. Костя лежал в госпитале и бредил. Возле его постели сидела черноглазая, бледная девушка, по ее щекам все время бежали слезы и капали на белый халат. Павел Петрович догадался, что это Люба, о которой ему писал Костя.
— Люба, — сказал Павел Петрович, когда они вышли в госпитальный коридор, — что же это будет, что говорят врачи?
— Он поправится, он непременно поправится, — ответила девушка. У нее тряслись руки и дергались губы, но она утешала: — Вы только, пожалуйста, не волнуйтесь. Только не волнуйтесь.
Они стояли друг против друга, они смотрели друг другу в глаза, ждали помощи один от другого, их роднила любовь к Косте. Павел Петрович взял холодную Любину руку, погладил ее, сказал:
— И вы, пожалуйста, не волнуйтесь. Костюха у нас крепкий. Он в детстве однажды так разбился, упал со второго этажа, думали — все, конец. Нет, видите…
Вечером командир пограничного отряда рассказывал Павлу Петровичу о боевой операции, в которой отважно участвовал Костя, о человеке, чья пуля пробила Костину грудь. У него нашли записную книжку, шифр, очень важные сведения о нашей промышленности, пистолет с большим запасом патронов, несколько неиспользованных ампул яду. Он уже почти было ушел за границу. Но его настигли выстрелы Костиных солдат. Он упал, цепляясь рукой за наш пограничный столб. Об одном жалели пограничники: что он был мертв и многое ушло вместе с ним в могилу. Во всяком случае, лейтенант Колосов блестяще отличился и его представляют к правительственной награде.
Всю ночь Павел Петрович провел вместе с Любой в госпитале. Они оба не уснули ни на минуту, они все говорили и говорили о Косте.
Прошла долгая ночь, прошел долгий день, и еще прошли долгая ночь и долгий день; и вот Костин отец и Костина любимая, которую Костя поцеловал только один раз в жизни — там, над весенним потоком, — оба они, держась друг за друга, стояли над сырой, черной ямой, слышали команду: «Тело лейтенанта Колосова предать земле», слышали короткий винтовочный залп и никак не могли поверить в реальность происходившего.