При опознании - задержать (сборник) - Василий Фёдорович Хомченко
Ветер принес к лавке бумажку от конфеты. Петручок поймал ее, разгладил на колене, зашевелил губами — читал.
— Умеешь читать? — спросил Богушевич.
Мальчик взглянул на него ясными голубыми глазами, ответил:
— Умею.
— Сам, паночку, научился и складно так читает и пишет, — похвалила мальчика мать. — А и дня не учился.
— Так пошлите его в школу, есть же у вас школа в селе?
— Есть, да на что ему то учение. И ходить зимой не в чем.
Молчал Богушевич, глядя на Петручка, и так ему было жаль этого славного голубоглазого хлопчика, наверняка способного к учебе, сметливого. Послать бы его в гимназию, потом в университет, один бог знает, что бы из него вышло. А сколько таких Петручков растет на Руси в бедности и темноте, никогда не совершат они того, что могли бы совершить для человечества.
— А ты, паночку, тут живешь? Это твой двор? — спросила старуха.
— Служу тут.
— На жалованье или свое хозяйство?
— На жалованье.
— Хорошо тебе получать гроши. Не то что мужик — работай, работай, да еще в казну подать плати. Что ж, разная у людей доля. — Старуха помолчала, повздыхала. — Так если ты на жалованье, дай нам скольки копеек.
Богушевич торопливо достал из кошелька рубль и, стыдливо пряча глаза, словно делал что-то некрасивое, протянул его мальчику. Тот вздрогнул, отпрянул от него, поглядел на бумажку с удивлением и недоверием — возможно, впервые в жизни чужой человек давал ему столько денег, — потом перевел взгляд на бабку.
— Бери, бери, — сказала старуха.
Мальчик взял рубль, подержал на ладони, рассматривая со счастливой улыбкой.
— Поцелуй пану ручку, — подтолкнула старуха.
Мальчик послушно потянулся к руке, но Богушевич отступил назад, спрятал руки за спину.
— Да что вы, бросьте, не надо, — поспешно заговорил он и покраснел. Было стыдно и неприятно из-за их униженной благодарности и из-за своей милостыни, словно рублем этим он хотел откупиться от их горя, от Савкиной каторги, вообще от всего горя людского. Так он чувствовал себя всякий раз, когда приходилось класть подаяние в чью-то протянутую руку. Дрожала душа от этого, как дрожала рука у того, кто ее протянул. «Боже мой, — терзался он, — если мне так тяжко и стыдно, как же тяжко нищему, который только подаянием и жив».
Деньги у Петручка взяла старуха, завязала их в уголок платка, где уже было несколько монет, спрятала за пазуху.
Женщины заторопились уйти, встали, еще раз поклонились и пошли со двора. Первая — бабка, за ней — молодая, а сзади — Петручок, закинув за спину латаный посконный мешочек.
Богушевич присел на лавку. Встреча с земляками, которой он сперва так обрадовался, только нагнала тоску. Потрясли душу эти белорусы. Сколько же подобных им горемык в необъятной империи? Есть ли выход из их положения, хоть какой-нибудь просвет, надежда на лучшее? И что делать лично ему и каждому, кто видит несправедливость, которую чинят те, кто господствует над остальными? Не всемогущий же бог в этом виноват! «Молися же, бабушка, богу, чтоб я в богачи не попал, добра не желал бы чужого, веселья в работе искал. Чтоб пред младшим я носа не драл, перед старшим не гнул бы спины», — стали сами собой рождаться слова и строки стихотворения.
— Чтоб я в богачи не попал… — повторил он вслух.
Какая-то маленькая птичка села на березку, та качнулась, приветливо, весело, словно обрадовалась гостье.
«Вот березка гибла на карнизе, тесно было в кирпиче корешкам. А стоило в землю пересадить, и пошла расти, красоваться, жизни радоваться, — думал он. — А как же людям жить, если условий для жизни нет, и хлеба насущного нет, и душе не хватает радости?..»
Тоскливо ему стало, печально, и сложились строки, которые запомнятся надолго:
Что так сердцу больно? — спрошу у березы,
Нет, не отвечает, — головой качает.
Ветви, наклонила, а на листьях слезы,
Не роса — то слезы каплями сверкают,
Ты не плачь, березка, зря не спорь с судьбою.
Нам такая доля выпала с тобою.
Глава пятая
Домой Богушевич нарочно пошел самой длинной дорогой. Сделал круг, аж за речку Езуч, посидел на берегу, где росли старые дубы и тополя. Он часто после службы приходил сюда отдохнуть, поглядеть на воду, полежать на траве. Конец дня был солнечный, прозрачный, с чистым синим небом. Осень, начало октября… Там и сям зацепились за траву беленькие ниточки-паутинки, скоро сорвутся, полетят в белый свет. Прислонившись плечом к дубу, Богушевич стоял, глядел на неторопливо текущую реку, вобравшую в себя синеву небес. Поодаль шумела мельница, переговаривались завозчики, которые привезли на помол новую пшеницу. С ветвей дуба время от времени срывались желуди, шуршали по листьям, еще живым, упорно зеленым, мягко, чуть слышно падали в траву. Богушевич поднял один желудь, блестящий, скользкий и, казалось, теплый, — тепло дерева-матери еще не успело остыть. Положил желудь в карман, где лежали уже два каштана. Где-нибудь закопает их в землю, даст им жизнь, пусть вырастут могучими деревьями.
От дубов прошел к пруду. Там росли молодые березы, веселые, пригожие, хоть осень и опалила их листья желтым огнем, а частью посбивала, развеяла по ветру. Кинулся навзничь под березой на зеленую, уже жесткую траву. Обласканная солнцем береза покачивала ветвями, и по лицу прыгали солнечные зайчики. Он жмурился, отодвигался от них в тень, закрывал шапкой глаза… Было тихо, как в поле. Лишь несколько раз тишину нарушили резкие, отрывистые гудки паровоза на станции.
Богушевич лежал и старался забыться, не думать про убитую Параску, про завтрашнюю поездку на место пожара — ехать надо обязательно, — про Петручка, хлопчика с ангельской душой. Взять бы этого Петручка на воспитание в семью, выучить, чтобы рос человеком, а не рабом, а то ведь рабом растет… Эта мысль повлекла за собой другие мысли, и пошло-поехало, заплелось, запуталось, начал фантазировать, погрузился в мечты. «А правда, — думал он, — взяла бы каждая обеспеченная семья, вся эта высшая знать, чиновники, заводчики, интеллигенция, по одному ребенку из бедных семей, отдали бы каждого из них