Валентин Катаев - Уже написан Вертер (журнал «Новый мир» №6 за 1980 г.)
Один из самых древних работников Губтрамота, бывший кучер конки, мобилизованный профсоюзом для исполнения своего гражданского долга, в день первомайского праздника не без труда раскрутил повизгивающий чугунный тормоз ударом ноги по круглой бляхе звонка, вделанной в пол, хлестнул по клячам ссохшимися вожжами, щёлкнул кнутом, и агитконка покатилась по праздничным улицам,
…Солнце, молодая зелень ещё не успевших запылиться акаций и каштанов, сирень, цветущая за оградами особняков, гранитная мостовая, отливающая аметистом после вчерашнего ливня, тени домов, звуки военных и заводских оркестров, несущих солнце на своих медных геликонах, кучки горожан, рискнувших выползти на свет божий из своих наглухо запертых квартир, где они отсиживались в ожидании перемен, полотнища кумача, реквизированного на складах местных мануфактурщиков.
…Этот день не без удовольствия вспомнила Инга теперь, когда всё уже было кончено и она получила в приказе благодарность за хорошо выполненную оперативную задачу…
И вдруг оказалось, что он жив. Нет, она этого так не оставит. Оказывается, измена проникла даже в органы!
…Расхаживая взад-вперёд по большому ковру, ещё покрывавшему номер люкс бывшей гостиницы «Лондонская», уполномоченный Троцкого, прибывший в город на бронепоезде, прорвавшемся через махновские банды, слушал взволнованную речь Лазаревой.
Лицо его было мрачно.
Как! Выпустить на свободу контрреволюционера, приговорённого к высшей мере? Они за это заплатят кровью! Измена с участием бывшего комиссара временного правительства, правого эсера, савинковца! Это надо выжечь калёным железом.
Наум Бесстрашный привык, как Наполеон, мгновенно схватывать самую суть событий.
До революции он был нищим подростком, служившим подручным в книжном магазине, где среди бумажной пыли, по ночам, при свете огарка, в подвале запоем читал исторические романы и бредил гильотиной и Робеспьером. Теперь его богом был Троцкий, провозгласивший перманентную революцию.
Перманентная, вечная, постоянная, неутихающая революция. Во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось залить весь мир кровью. Её надо утверждать огнём и мечом, нести на штыках! И никакого мирного сосуществования. У него, так же как и у Макса Маркина, был резко выраженный местечковый выговор и курчавая голова, но лицо было ещё юным, губастым, сальным, с несколькими прыщами.
Для него не было никакого сомнения, что налицо измена, проникшая в органы, и что виновных четверо: бывший эсер, председатель губчека, комендант, не приведший в исполнение приговор, правый эсер Серафим Лось и женщина, жена выпущенного на свободу и скрывшегося юнкера.
— До него мы ещё доберёмся. Но сейчас не откладывая меч революции должен опуститься на эту четвёрку.
— Боже мой, что вы говорите, — прошептала она.
— Гражданка Лазарева, вы арестованы, — произнёс он железным голосом Троцкого и сделал его легендарный жест: сжатым кулаком сверху вниз по диагонали.
И не успела Лазарева открыть рот, для того чтобы оправдаться, как в номер люкс вошли двое в кубанках, взяли её за руки, и она, не успев прийти в себя от изумления и ужаса, очутилась в полуподвале того самого дома, где работала машинисткой.
Она сидела на полу одна, запертая в маленькой комнате, где до революции хранились национальные флаги, а также стеклянные иллюминационные фонарики, которые в царские дни вывешивали на проволоке вдоль фасада.
Она чувствовала, что Маркин и Ангел Смерти сидят в одиночках где-то рядом. Она понимала, что никакая сила в мире её не спасёт. Ей были слишком хорошо знакомы порядки этого семиэтажного дома. Она видела косой дощатый щит на окне и золотистые щели, куда проникал вечерний свет, грозивший скоро померкнуть.
Её охватило то чувство обречённости и животной покорности, которые охватывали всех людей, попавших в этот полуподвал. Угасающее сознание стремительно несло её против течения в манящую область невозвратного прошлого, где…
…Похожий на громадного навозного жука виолончелист втащил на крышу конки стул, а потом и свой инструмент, так же, как и он сам, напоминавший жука, и в то время, как вагон, подрагивая на несвойственных ему рельсах, тронулся дальше, из-под смычка стали вытекать густые, как сироп, звуки серенады Брага, а уличные мальчишки бежали за конкой, восхищаясь написанными на её стенах пейзажами, восходящим солнцем, символической фигурой свободы, красными фабричными корпусами с кирпичными трубами и карикатурами на врагов советской власти.
Среди артистов, фокусников, клоунов, агитаторов и поэтов в вагоне тряслись также художники Изогита.
Тут же присутствовала и она, не без умысла вскочившая в вагон на одну из площадок. Она уже давно завела дружбу с художниками поэтами и считалась, как тогда любили выражаться, своим парнем. О ней было известно, что она работает где-то машинисткой, посещает совпартшколу, готовится в Свердловский университет в Москве и является большой поклонницей поэзии и живописи.
Отчасти это была её маска, но отчасти она и вправду любила людей искусства. В ней всё ещё теплилось мещанское преклонение перед ними, перед их славой.
До этого дня она не выказывала никакого интереса к Диме. Он считался слабым живописцем, дилетантом, чуть ли не бездарностью.
Но на этот раз она сделала вид, будто впервые заметила Диму, правильный овал его красивого, несколько удлинённого женственного лица, его греческий нос, нежную шею и мысик уже порядочно отросших волос на затылке, под ямочкой-врушкой.
В те легендарные дни у молодёжи было принято как бы немного играть во Французскую революцию, обращаясь ко всем на «ты» и называя гражданин или гражданка, как будто новорождённый мир русской революции состоял из Сен-Жюстов, Дантонов, Демуленов, Маратов и Робеспьеров.
— Здравствуй, гражданин, — сказала она, ударив Диму по плечу и садясь рядом с ним на решётчатую лавку конки.
— Привет и братство, гражданка, — ответил он.
Она ему втайне давно уже нравилась, и она это чувствовала. Она продолжала держать свою непородистую руку с короткими, но красивыми пальчиками на его плече и заглянула ему в глаза; от неё пахло свежевыстиранной и выглаженной голландкой, заправленной в юбку, подпоясанную ремнём с медной бляхой с выпуклым якорем.
— Митя, хочешь быть моим первомайским кавалером? — спросила она.
Он молчал в смущении.
— Молчание — знак согласия, — сказала она, взяла его под руку и прижалась, пропев ему на ухо вполголоса фразу из романса: — «Отдай мне эту ночь, забудь, что завтра день».
Он заметил под её глазом у самого нижнего века, или даже на самом веке, маленькую, как маковое зёрнышко, родинку. Даже не маковую родинку, а соринку. Эта соринка под красивым глазом решила его судьбу. Яд любви и похоти проник не только в его тело, но и в душу.
«Душа тобой уязвлена».
Его душа была уязвлена.
Она только ещё слегка попробовала силу своей женской власти, а он уже был готов! Она удивилась столь быстрой победе: девичий румянец залил его лицо.
Она добросовестно выполняла задание. Однако такая быстрая победа не могла ей не польстить. Она принадлежала к числу тех женщин, которые сразу дают много, с тем, чтобы потом взять всё: он потерял всякое представление о том, что с ним происходит.
После первой ночи она стала появляться в его маленькой комнатке внезапно и так же внезапно исчезать — как предмет исчезает во сне — иногда на несколько дней, в течение которых он сходил с ума от ревности.
Вся его жизнь была у неё как на ладони.
Несмотря на близость, он для неё оставался всего лишь юнкером, белогвардейцем. И всё же временами она испытывала к нему жгучую страсть.
В день ликвидации группы маяка её отпустили с работы раньше времени, незадолго до заката, как бы щадя её чувства. Чаще всего она оставалась всю ночь на работе, где спала на раскладушке в секретно-оперативном отделе, хотя в «Пассаже» у неё был номер. Теперь она отправилась в этот номер и стала готовиться к завтрашнему уроку в совпартшколе, делая выписки из «Капитала» и стараясь не думать о том, что сейчас совершается. Она знала, что сейчас, судя по розовому цвету закатного неба, их начали фотографировать.
Она не испытывала ни душевной тяжести, ни угрызений совести, ни жалости.
Просто революция уничтожала своих врагов. Но, как это ни странно, в ней ещё теплилось то сокровенное, женское, исконное, древнее, что отличает замужнюю от незамужней.
Она ещё в Питере успела прочитать «Ключи счастья» Вербицкой и «Любовь пчёл трудовых» Коллонтай. Она была трудовая пчела, он был трутень. Она его уничтожила. Но, несмотря на все соблазны свободной любви, сознание своей женской полноценности, тайной гордости было сильнее. Всё-таки она была с ним если не обвенчана, то, по крайней мере, расписана. Какая никакая, а жена. Он какой-никакой, а законный муж. И сегодня ночью его, голого, с родинкой между лопатками, поведут в гараж и выстрелят в шелковистую кисточку волос на его затылке.