Альберт Лиханов - Благие намерения
– Ну хватит, – попросила я ее, – сядь лучше да объясни.
Лепестинья послушно села, лицо ее вновь выразило смущение, и она проговорила:
– Ведь я тоже детдомовка.
Вот так да! Педагог называется. Еще проницательность какую-то в себе находила, а вот два месяца с теткой Лепестиньей прожила и ни-че-гошеньки про нее не знаю. Получи свое, подруга!
Мне Лепестинья представлялась молчуньей этакой, себе на уме хозяюшкой, которая мимо себя рублика не пропустит, – вон угол сдает учительнице, а добродушие ее напускное, стоит только копнуть, что-нибудь другое обнаружишь, оттого я не копала, не думала даже с ней сближаться, а тут – вот тебе на!
А молчунья моя словно распахнулась. Говорит, говорит, захлебывается прихлынувшей памятью, вспоминает избу под Саратовом, деревню, белую от вишневого цвета, отца и мать, шестерых своих сестер и братьев, потом несусветную жару, пересыхающее озеро и ребячью радость оттого, что карасей руками хватать можно, а дальше – голодуху, тонкие оладышки из картофельной шелухи, притихший деревенский порядок, могильные кресты и теплушку, куда заталкивает ее, ничего не понимающую, тощий красноармеец, а она рвется из вагона, кричит и плачет.
Лепестиньин рассказ – как запутанный след, с петлями, смешанными из разных времен картинками, долгими паузами, слезами, смехом и новым молчанием, возвращениями в сейчас – пора спать, пора идти на автобус, вот и дернулся поезд – продолжаются долгие часы, и я, примолкшая, слушаю ее, точно урок истории, известный, конечно, мне по книгам и все-таки такой бесконечно далекий и всякий раз новый.
Лепестинья смахивает прозрачные слезы, мне хочется пожалеть ее, но она не позволяет этого и сама себя не жалеет, улыбается извинительно, шагает дальше по тропинке памяти и время от времени говорит очень важное для меня и для себя:
– Ну ладно, тогда голодуха, тяжелое время, сироты понятно откуда брались, а теперь-то, теперь?
И я как бы выплывала из Лепестиньиной жизни в свою, и ко мне будто бы подбегали шепелявая Зина Пермякова – поет «Очи черные, очи страстные», жалельщица моя Анечка Невзорова, тезка полководца Саша Суворов, Коля Урванцев, уснувший после приступа боли у меня на коленях, брат и сестра Миша и Зоя Тузиковы, которых ни за что нельзя разлучать, и Женечка Андронова, и Костя Морозов, и Леня Савич, и все-все-все.
Простой Лепестиньин вопрос, который она повторяла то и дело, вызывал во мне смутную, необъяснимую тоску.
Ведь я знала ответ на этот вопрос, про каждого из ребят могла сказать, по какой причине остался он один. А вот про всех сразу не могла, нет, не могла твердо и уверенно ответить, что дело обстоит так-то и так-то. Что главная суть проблемы кроется в том-то и том-то.
Тогда – голод, говорила Лепестинья, тогда – трудно, тогда – война. Но теперь-то? Не голод, не война. Нетрудно, в общем, жить. И что? Дети без родителей – вот они, у меня за плечом. И я еду вызнавать подробности. Выяснять, как и чем мы должны помочь. Мы не матери и отцы, а всего только учителя.
Вопрос Лепестиньин правомерен, да, правомерен. И понятно, почему Дзержинский, назначенный воевать с бандитами и врагами, занялся беспризорниками. Понятна слава Макаренко с его колонией. Понятно сиротство страшной войны, когда я еще даже не родилась, – это мне все понятно.
Непонятно, почему сироты есть теперь.
Катастрофы, беды, смерти – это осознать можно, без них мира нет. Но сиротство – оно непостижимо, потому что так просто: детям – всем детям! – нужны родители. Если даже их нет.
– Хочу посмотреть нынешний детдом, – отвлекалась от своего рассказа Лепестинья. – Небось совсем другое дело! – И вдруг сказала: – Всю жизнь ребеночка иметь хотела, да бог не дал! А кому не надо, дает! – Толкнула меня легонько локтем. – Отдай-ка мне одного, а, девка?
12
Замечали ли вы, что порой совершенно непонятным образом, неизвестно как и почему вы предполагаете дальнейший ход событий, и события поворачиваются именно так, как вы думали. Человек говорит слова, которые вы от него ждете. Или вы входите в дом и встречаете там обстановку, которая когда-то именно такой вам и представлялась.
Отчего это? Почему? Может, и впрямь в воздухе движутся какие-то волны, передающие не только знания, но и чувства, мысли, даже намерения? И есть что-то таинственное в передвижении этих частиц, преодолевающих не только расстояние, но и время.
Не об этом ли думал тогда в осинничке Аполлон Аполлинарьевич, когда говорил про триста лет педстажа своих предков? И в самом деле, должно же умение, накопленное ими, существовать и сейчас, в нем, директоре? Или каждый человек начинает все сначала и предыдущее ему не в зачет?
Впрочем, я увлеклась. А дело было в том, что у Мартыновой я все узнала: обширный строгий стол, лампа под зеленым абажуром, а на столе – бронзовый письменный прибор и деревянная ручка с обыкновенным стальным пером, позволяющим выводить на бумаге красивые старинные буквы, которые состоят из толстых и тонких, то есть волосяных, линий.
Старуха сидела в кресле с гнутой спинкой – я еще подумала, что к старости женщины, видно, любят кресла – и разглядывала нас с Лепестиньей без всякого удивления, точно давно ждала этого визита, даже, кажется, была недовольна, что мы так долго не приезжали.
Впрочем, до Мартыновой нас допустили не сразу, ее заместительница, женщина крестьянского вида с добрым иконным лицом, вызнала про нас все необходимое, пояснила, что Наталья Ивановна нездорова, но нас непременно примет, и вначале повела по комнатам.
Детдом располагался в старинном особняке с колоннами, видно, барском, стоял на пригорке в окружении тополей, возвышаясь над райцентром. Соперничать с особняком, да и то лишь размерами, могли пять-шесть зданий в поселке, но те были современной конструкции и постройки скуповато-утилитарной, и детдом оставался тут самым красивым зданием, радующим глаз бело-желтой дворцовой окраской.
Особняк строили когда-то с любовью, мастеровито – все комнаты, по которым вела нас иконная заместительница, просвечивались солнцем, и настроение возникало необычайно праздничное, необыденное. Комнаты, скорее даже залы, были квадратны, высоки, потолки почти всюду украшены великолепной лепниной необычайно затейливого рисунка, а полы дубового паркета застланы роскошными новенькими коврами. Меня вообще не покидало ощущение, что детский дом новый, так прекрасно сохранилась барская усадьба, и так хорошо она была ухожена внутри. Я еще подумала о том, что это не случайно. Сохраняя детей, надо бережно хранить и все, что рядом с ними, – дом, где они живут, деревья, которые окружают усадьбу, летом – цветы и траву… И невозможно сберечь детей, разрушая, вытаптывая. В этом заключалась закономерность, безусловная связь. Да еще с каким-то особым почтением, придыханием даже нам сказали, что детдом в усадьбе пятьдесят с лишним лет, а Наталья Ивановна Мартынова тут с первого дня.
И хозяйка должна быть всегда одна, подумала я, верно. Постоянство правил должно охраняться одним.
Заместительница Мартыновой начала с младшей группы, и мы с Лепестиньей обе враз расстроились, а Лепестинья даже всхлипывала. Мы гладили малышей, обнимали, я спела какую-то песенку, а Лепестинья угощала ребятишек домашним печеньем. Печенье ребята принимали охотно. Лепестинья угощала и воспитательниц, и мы уже целой группкой прошли анфилады комнат со специальной мебелью, красивыми кроватками, телевизорами и множеством игрушек, дивясь богатству детдома.
– Это все Наталья Ивановна, – приговаривала ее заместительница с каким-то особым чувством и тут же расспрашивала: – А как там Ленечка?
– Какой? – уточняла я.
– Ну какой же? Берестов.
Я рассказывала в общих чертах.
– А Ленечка?
– Какой?
– Ну Савич!
Эти расспросы разожгли во мне ревность, но я тут же себя одернула: заместительница Мартыновой думала о ребятах по именам, я же пока только по фамилиям. Ее преимущество неоспоримо, а моя ревность, как пишут в научных трудах, немотивированна.
Когда под вечер заместительница ввела нас к Мартыновой, я подумала: это наваждение. Стол, лампа под зеленым абажуром, бронзовая пепельница, деревянная ручка. И знакомое лицо директрисы. Где я видела ее? Тогда, в своем воображении? Не слишком ли?
– Вы знакомы? – спросила старуха, указывая на заместительницу. Я механически кивнула. – Моя дочь.
Ну вот! Мать была как две капли похожа на дочь. Надо бы сказать наоборот, но дочь я увидела первой. У матери такое же иконное лицо, только посуше, а оттого построже. Да и, конечно, постарше.
– Докладывайте, дева! – строго произнесла Мартынова.
Я смотрела на нее непонимающе.
– Про каждого, – улыбнулась она. – Подробно.
Ко мне точно вернулась пора студенчества. Будто я на экзамене у старого профессора. Даже, как в студенчестве, запульсировала жилка на шее.
Я глубоко вздохнула и принялась рассказывать.
Мы улеглись спать в половине шестого утра, и дочь ни разу не пыталась остановить старуху.