Черная шаль - Иван Иванович Макаров
Его разбудило зарево. Он приподнялся на локтях и поглядел в окно. Было похоже, что оно заставлено багрово-красным стеклом.
Он узнал, что горит его рига… И тут же страшно испугался того, что ему совсем не жалко риги, которую с трудом собрал и которой гордился, как неопровержимым знаком мужицкой оседлости. А теперь она горит, и ее совсем не жаль. Как будто чужая…
В это же мгновение Минин почувствовал, что он скоро, очень скоро умрет.
Он медленно почесал указательным пальцем висок и нащупал большую ямку на коже, наполненную липким потом.
«От оспы это, ря́бина…» — подумал он и тихо покликал жену:
— Аксинья… Окся…
Он закашлялся, со свистом вдыхая воздух и выхаркивая его с кровью на растопыренную ладонь. Наконец, справившись с удушьем, он взвизгнул что было мочи:
— Оксюха, черт спячий, гори-им!
Аксинья заголосила еще на печке, как следует не сообразив, что горит. Проснулась дочь, подскочила к окну и тоже завопила:
— Мам-ы-ыка… ри-ига-а!..
Они выскочили, не закрыв двери. В одиночестве Минин долго и бездумно глядел на багровое окно. Почувствовав холод, он вспомнил про дверь и забранился, стараясь крикнуть возможно громче:
— Дверь расхлебятили, черти!..
Он прислушался к тишине и подумал:
«Помирают нонче многие, и каждый по-своему. Вот осенью летось офицера расстреливали, он просил попа причаститься. Ему сказали: «Вот еще выдумал… нечего, нечего». Тогда он пошел. Шел прямо и колотил по сапогу палочкой и пел тихо:
Все тучки, тучки пона-висли,
На поле па-ал туман.
А когда ему велели повернуться затылком, он сказал; «Я вам не холуй, зайдите сами». И опять запел:
Все тучки, тучки понависли…
Офицера закопали в канаву. Аксинья сходила посмотреть и сказала мужу: «Панихиду отслужить надо — не пес, чай». Ей Минин задорно и храбро ответил, что панихида — народный дурман.
Размышляя об этом, он внезапно вспомнил, что и его, коммуниста Минина, похоронят без священника и умрет он без причастия.
— Дверь расхлебятили, черти, — опять проговорил он вслух, чувствуя, как в его сознании возникает забота, поднимаясь медленно, несуразно и темно, как грозовая туча ночью.
«Как же это? Почин с меня… без попа? Я первый из села-то?» — подумал он.
Вдруг он вскочил, испытывая колючую боль в груди, оглядел темную избу. Окно стало меркнуть. Багровый свет, который обычно пугает и раздражает все живое, успокаивал Минина. Теперь окно побледнело, и ему показалось, что на стекло осел иней. Было очень холодно. Стен и очертаний предметов он уже не видел. Ему показалось, что он сидит один в темноте. На миг ему представилось, что, когда его закопают, он будет в полном сознании лежать с открытыми глазами — непременно с открытыми — и вечно ничего не видеть.
— Как же это?.. Неужели почин с меня — без причастия, без попа? Как же тут быть-то, Аксинья? Окся… Аксинья! — торопливо, но тихо проговорил он.
Потом бросился к окну, вперил в потухающее пожарище полуслепые глаза и, перебиваясь клокочущим в груди кашлем, завопил:
— Аксинья… Аксинья… Аксинья!..
Голос его на сей раз был чист и необычайно звонок.
IV
Умирали в тот год, действительно, помногу. Больше всего крушил тиф. В Самарине обстояло так: человека кусала вошь, через несколько дней тело у него становилось горячим, точно его, как резиновый мешок, наполнили кипятком. Если человек много пил самогонки, он обычно умирал.
О тифе очень спорили бабы: как получается смерть?
Когда прошел слух, что помирают от вши, бабы перепугались. Верх взяла Аксинья, жена Минина, убедив всех, что умирают не от вши, а господь бог карает мором за грехи.
Тогда сторонница смерти от вшей сказала:
— А раз так, то беспременно же через таких, как твой раскосый, — и к делу и не к делу кричит: «Бога нет… бога нет!..» Вот те и нет!..
На этом спор кончился. Но с этого дня Аксинья больше всего думала о смерти мужа. Она знала, что умрет он не от тифа, а от чахотки, но все-таки скоро умрет.
Когда Минин был крепок в своих помыслах, она ни разу не заикнулась ему о боге.
Но, услышав от догоравшей риги его вопли из избы, она сразу поняла, что наступил час.
Она распрямилась, повернувшись к церкви, и, грозно подняв над головой кулак, замерла.
Потом широко и размашисто перекрестилась трижды и быстро пошла к избе.
Минин умолк при ее появлении и уронил на подушку отяжелевшую голову.
— Соборовать надыть тебя, — сурово и непоколебимо произнесла она.
Несколько мгновений оба они молчали.
Молча, прямая, неторопливая и уверенная в себе, она взяла в чашку воды, прочла над ней молитву и перекрестила ее трижды. Что-то каменное было в движении ее руки. Набрав в рот воды, она опрыснула мужа и проговорила:
— Во имя отца и сына и святого духа.
Так она сделала еще два раза.
Он не противился.
Она наскоро оделась и сказала так же сурово про дочь:
— Счас придет Анна, а я пойду…
В эту минуту уверенность в своей победе покинула ее. Ей показалась чересчур легкой сама победа. Дойдя до двери, она встала и прислушалась.
— Лексей, — позвала она и подошла к нему, — Лексей, ты в памятях ай нет?
Минин молчал. Аксинья нагнулась и поняла, что он в памяти. Уверенность снова вернулась к ней.
— Перекрестись, Лексей, — приказала она.
Он не пошевелился. Дыханье его участилось и стало более хриплым.
— Пе-ре-крестись, Лексей! — повторила она более громко и более властно.
Минин чаще задышал и зашевелил кистью правой руки.
— Не сюда рукой… Вот куды… — как на ребенка, крикнула она, полная какой-то внутренней радости, темной и жуткой, как лес.
V
Этой ночью, вскоре после пожара, к Сергею Степанцеву прибежал испуганный священник и спросил, как ему быть: жена Минина требует его соборовать.
Руководитель ячейки сказал ему, что если он пойдет, то ему отвернут голову.
— Конечно, конечно, — согласился священник.
VI
Самое мучительное истязание — сидеть над больным. И если бы люди не были скованы друг с другом цепями привычки и обязанностей, Сергей Степанцев никогда не пошел бы к умирающему Минину.
Утром Сергей проснулся рано. Первая мысль у него была о том, что ячейка должна будет хоронить Минина без священника. Мысль эта подействовала на него так же, как если бы, проснувшись, он прыгнул в холодную воду. Необычайная бодрость напружинила его тело. Проникаясь небывалой решимостью, он испытал какое-то тайное и щекотливое чувство радости, что Романыч умирает и