Обрывок реки - Геннадий Самойлович Гор
Над тем местом, где днем стояла кирпичная труба ЗакамТЭЦ, показалась луна. Она то скрывалась в густой волне дыма, то появлялась. В Краснокамске на нефтепромыслах, на заводах и в ТЭЦ люди не спали, они работали день и ночь.
Бедные ребятишки уснули, пока она ходила, Галя на стуле, положив голову на руки, а руки на стол, Ваня скорчился на скамейке. Поставила на стол кринку с простоквашей, но подумала: стоит ли будить детей.
Раздела спящих, разула и, поддерживая рукой головку и спину, положила детей на кровать. Разделась сама – и под одеяло. Груди были как чужие, холодные от реки, от недавнего купания. В окно глядела краснокамская луна, словно большой фонарь, по ошибке подвешенный к нефтяной вышке. Задремала незаметно и, словно где-то внутри себя, услышала стук. Тихо постукивал кто-то пальцем в дверь. Соскочила, накинула платье, открыла. В дверях в светлой половине стоял Анфим и улыбался.
– Извините, Лидия Николаевна, за ненужную тревогу. Проститься пришел.
– Это через порог-то? Зайдите сюда или я в вашу половину.
Но так и стоял он в светлой половине, она в темной своей.
– Может, встретимся в Ленинграде?
– Отчего же нет?
– А я фамилии вашей не знаю. Лидия Николаевна да Лидия Николаевна. А фамилии-то не знаю.
– Запишите, моя фамилия Челдонова. Тетя-то Дуня знает.
– Челдонова?
Помолчал.
– Со мной в одной роте тоже был Челдонов, младший лейтенант. Однофамилец или свойственник? А?
«Господи, – подумала Лида, – господи».
Каким-то не своим голосом вскрикнула:
– А звали, звали как? Жив? Где?
– Не помню, как звали. Среднего роста, сутулый. А сейчас его номер части не знаю. Перевели от нас. Ну, прощайте, Лидия Николаевна.
В светлой половине заплакала тетя Дуня.
– Прощайте, пишите за маму письма. Не забывайте. Ну пока!
Глава двадцать третья
Елохов, сын председателя колхоза, в классе нарисовал домик, дерево и лошадь, везущую большой воз сена по закрытой снегом дороге. Он срезал концы ног у лошади, чтобы было впечатление, что лошадь провалилась в снег и что снег только что выпал. Над деревом он нарисовал ворону, которая собиралась сесть на голую ветку, раскрыла клюв и крикнула по-зимнему, простуженно, беззащитно. Под картинкой написал: «Зима, 1944 год».
А за окном снова была зима, снег, третья Лидина зима на Урале.
Частенько приходилось ездить в Молотов или ходить пешком в Краснокамск, над которым носился кисло-сладкий запах, словно хозяйки открыли кадку с маринованной брусникой или грибами. Это был запах нефти и еще чего-то, Лида не знала чего.
Елизавета Маврикиевна потихоньку выживала ее из школы. За что, Лида сама не могла понять, то ли за то, что Лида не послушалась ее, на уроках истории читала ребятам Овидия или ирландские саги, рассказывала содержание «Тристана и Изольды», а на уроках русского языка показывала им толстые книги, которые привозила из городской библиотеки, показывала репродукции с картин Кипренского, Федотова, Сурикова, Левитана, то ли за то, что хвалила детские, неправильно нарисованные рисунки и не поправляла их, то ли за что-то другое, за угрозу написать письмо в Москву. Но пришлось Елизавете Маврикиевне замолчать и даже похвалить Лиду, сжав губы на общем собрании родителей и педагогов. Комиссия из Облоно признала лучшим не только в школе, но и во всем районе Лидин класс. О чем ни спрашивали члены комиссии, дети подымали руки и отвечали бойко, разумно, и за ответами чувствовалось, что знают они еще больше. Слова они произносили правильно, литературным языком. Вот за это и пришлось Елизавете Маврикиевне похвалить Лиду на собрании и Лидин класс и в это время смотреть на Лиду светлыми мальчишескими глазами и даже улыбаться Лиде. И странное у Лиды в это время было чувство: хотелось встать и сказать – ведь только вчера вы говорили совсем другое.
Секретарь Краснокамского райкома партии товарищ Черемных приглашал Лиду к себе. Они подолгу беседовали о колхозных нуждах, о школе, о читках зимой в избе-читальне, о стариках. Смеялись острым стариковским словечкам и замечаниям, и в разговоре, как в поле, синела даль. Поговорив о том, что близко, они оба увлекались и говорили о далеком – Леонардо да Винчи, картину которого Черемных видел в Эрмитаже перед войной, о музыке Чайковского, и Лида вспоминала октябрьские праздники, кажется в 1932 году, на Невском в окнах висели пейзажи Клода Лоррена, Рюисдаля, испанцы, итальянцы, голландцы, принесенные из Эрмитажа, а пешеходы останавливались и смотрели сквозь стекло. Падал хлопьями снег. И сквозь снег они смотрели долго, стояли, как некогда стояли в Эрмитаже, и Лида тоже остановилась, долго стояла на холоде и смотрела на эти картины, будто видела их в первый раз. Черемных слушал улыбаясь. И вдруг Лида краснела и вспоминала, что она уже рассказывала об этом раньше.
В поезде и на дорогах с ней здоровались люди и, здороваясь, улыбались, как улыбаются только знакомым.
Но жизнь была трудна, временами печальна. И в такие минуты, чтобы не думать о себе, Лида заставляла себя думать о других.
В шесть часов утра ехали подростки-ремесленники в Молотов на заводы. Они зябли. Им хотелось спать, но спать было нельзя, они заставляли себя не спать.
И когда Лиде было очень трудно, она старалась думать не о себе, а о других.
На всех фронтах советские войска гнали немцев. Это было потому, что каждый делал то, что надо, для того, чтобы победить.
Надолго запомнится это утро. Лида шла в Краснокамск. Идти было легко.
Было такое чувство, что все это: и черные пихты на белом, слегка синевшем снегу, и дорога, тугая, замерзшая, облитая конской мочой, и обледеневшее солнце в синих, чуть розовевших тучах, и скрип из-под валенок, и обжигающий губы и веки мороз, и пар из носа, отчего прилипала шаль к губам, – все это было как в первый раз и никогда не случалось раньше.
Показалась нефтяная вышка на замерзшем болоте и лиственницы с рыжими ветвями в одну сторону, на юг. Кланялись низко насосы глубокого качания, подымались и снова падали ниц. Среди пней стояли двухэтажные и трехэтажные длинные деревянные дома с множеством труб на крышах. А рядом с домами кланялись насосы и выкачивали из-под домов нефть. И не подозревала Лида, что в домах был праздник, какого еще за три года не было