Сергей Сартаков - Пробитое пулями знамя
Лицо Киреева искривилось судорогой. Удар был слишком силен. Киреев думал все, но только не это. Уйти в отставку по требованию Меллера-Закомельского — значит погибнуть совсем. Кто и куда его возьмет потом на службу?
Ваше превосходительство… — только и вымолвил оп оторопело.
Горестная смута охватила многие города и стала угрозой самому существованию империи, — приподняв правую руку и защемив между пальцами конец бороды, очень тихо, но внушительно сказал барон. — Этого не случилось бы, если бы люди, на коих возложена охрана и защита устоев самодержавной власти, оказались достойными доверия государя. А ваше поведение одобрить я не могу, ибо судят только по результатам. Сейчас нет иного средства восстановить спокойствие исстрадавшейся России, — барон плавно повел ладонью, — как срезать головы начисто всем бунтовщикам. Верю в справедливость этого во имя будущего России. Да воцарятся отныне и навсегда на земле нашей тишина и спокойствие. Но, карая изменников отечества, должно строго наказать и их попустителей. А вы, ротмистр, виновны в попустительстве. Пусть случай с вами будет другим в пример. Идите.
Он дал дойти Кирееву до двери, упиваясь сознанием своей безграничной власти. Движение пальца — и человек отрешен от должности, движение пальца — и человек избит шомполами, движение пальца — и человек расстрелян. Что может быть выше такой власти? И вдруг ему захотелось сделать еще движение пальца — простить. Простить не из жалости, а из простого расчета: заставить Киреева после этого с яростным бешенством выдрать здесь последние корни крамолы, то, чего не успеет сделать он сам, Меллер-Закомельский.
— Ротмистр, — сказал он своим мягким, усталым голосом, — я заменяю вам отставку строгим выговором. Но вы должны это понять.
27
Весть о кровавой расправе в Иланской достигла Шиверска прежде, чем дополз сюда поезд Меллера-Закомельского.
Страшно, когда людей арестовывают, бьют на допросах, ссылают на каторгу, гноят в тюрьмах; страшно, когда восставших окружают солдаты и стреляют из пулеметов по баррикадам, прошивают их насквозь, косят людей, как траву. Еще страшнее, когда безоружных, зажав в кольцо, колют штыками и кинжалами, убивают прикладами, когда приходят на дом, ничего не говоря, берут за руки, волочат на мороз и там секут шомполами, нагайками или расстреливают. Мужчина ли, женщина ли — все равно. В борьбе всегда есть вера в победу; тут — только муки, а в конце — обязательно смерть.
Мало кто из шиверцев спал в ту ночь. Люди прочнее запирали двери, подтягивали болты на ставнях, хотя и знали, что это все равно не спасет, не поможет. Некоторые уходили вовсе из дому. Но куда же уйдешь, если на дворе уже через полчаса мороз прожжет до костей? По звонким, скрипучим перекресткам улиц бродят жандармы, полицейские. Теперь их праздник, им дано право стрелять в любого, кто не замрет на месте при первом же окрике; «Стой!»
Даже сама природа словно испугалась приближения кровавого генерала. Все замерло, ни единого дуновения ветерка, дым из труб поднимается прямо вверх, сливается в черное облако и, смешавшись с морозным туманом, плотно ложится на город. Нет даже месяца — первый день новолуния. И звезды сквозь серый чад не могут осветить своими слабыми лучами затаившуюся в страхе землю. Глянуть вдоль улицы — черно, ни в одном окне, ни в единой щели ставен нет огонька.
А люди не спят, сидят, перешептываются и вслушиваются в паровозные гудки на станции, будто можно узнать по ним, пришел или не пришел состав Меллера-Закомельского.
Но в ту ночь карательный поезд не прибыл. Он двигался медленно, опасаясь подложенных мин, высвечивая себе прожекторами путь и, кроме того, проверяя его контрольным паровозом с двумя платформами впереди, нагруженными бутовым камнем.
С красными после бессонной ночи глазами люди утром пошли на работу в мастерские, в депо, женщины днем, как всегда, понесли им обед…
В ту ночь, когда Меллер-Закомельский еще творил свою расправу в Иланской, в маленьком домике кочегара Петунина собрались Лебедев, Порфирий, Терешин, Лавутин и Ваня Мезенцев. Хозяин надел тулуп и вышел следить за улицей, чтобы жандармы не захватили врасплох.
После разгрома восстания прошло двенадцать дней. И все эти дни комитетчики и руководители обороны, которым удалось пробиться сквозь кольцо солдат, осаждавших мастерские, жили на конспиративных квартирах, разбросанных по всему городу. Жили, тая надежду, что Красноярск отобьется и можно будет уехать туда. Или — что пойдут из Маньчжурии новые эшелоны с войсками, которые в свою очередь сами поднимут знамя восстания. Или — что снято будет военное положение, и хотя с горечью проигранной первой схватки, но можно будет вернуться к обычной жизни. Однако стало известно, что и Красноярск продержался немногим больше, чем Шиверск. Правда, держится еще Чита, но до Читы далеко. А эшелоны из Маньчжурии вступают на Сибирскую железную дорогу, по-прежнему слабо зажженные революционным огнем. Видимо, харбинские товарищи не сумели поработать с ними как следует — армию выиграло самодержавие. И не отменяется военное положение в городе, и, значит, из всех свобод существует только одна: свобода арестов. Теперь надвинулась новая угроза: расстрелов без суда и следствия.
Связи с соседними комитетами оборвались.
Решать, что делать, товарищи, нам нужно немедленно, — сказал Лебедев, загораживая со стороны окна коптилку шапкой, — пока не появился здесь Меллер-Закомельский. Тогда все станет еще сложнее. Мы не знаем его замыслов. Повторит ли он Иланскую или весь город возьмет на прочес. Возможно и последнее. Здесь было восстание, открытый бой с самодержавием — здесь больше поводов для расправы.
А я так думаю, Егор Иванович: это — конец, — угрюмо проговорил Лавутин, не отрывая глаз от красного огонька коптилки. — Потом снова кто-то начнет, а мы… мы уже кончили. Попробовали. Сил недостало. Ну что же, надо понимать. Чего себя веселыми снами тешить?
Так ты что же, Гордей Ильич, от революции отрекаешься? — спросил его Лебедев и тронул за руку. — Опомнись, Гордей Ильич!
Нет, не отказываюсь я, Егор Иванович, — так же пристально глядя на огонек, ответил Лавутин, — будут казнить меня, и то крикну я: «Да здравствует революция!» А драться сейчас больше я не могу. Почему? Потому что вот она, сила, большая у меня, — он приподнял свою огромную ладонь, — а эту печку все одно мне не сдвинуть. Чего же тут? А у меня, Егор Иванович, в семье жена и шестеро ребят. Давно уже бог знает как мы жили, а теперь им стало есть и вовсе нечего.
— И как же ты считаешь, Гордей Ильич? Что делать?. — Оставаться здесь. Беречься, чтобы не выследили.
Новых схваток пока не затевать. А ведь сколько они ни бей, ни стреляй, а когда-нибудь отстреляются. Снимут военное положение. Опять можно будет пойти в мастерские. Дела нашего, рабочего, Егор Иванович, напрочь из сердца я не выкидываю. А только взяться опять, когда станет можно.
Гордей Ильич, ты не имеешь права так рассуждать! Ты член комитета и должен продолжать борьбу, показывать другим пример.
_Лавутин тяжело перевел дыхание.
— Сейчас я ничего не могу, Егор Иванович… Как хочешь… Не могу!..
Тогда заговорил Мезенцев, оправляя, одергивая рубашку по солдатской своей привычке.
Пал духом Гордей Ильич. Нехорошо. Я вот в Маньчжурии воевал, и часто бывало: вроде совсем засыпали тебя, пулями и бомбами закидали, ан нет, жив — и снова воюешь. Разгромили нас, верно. А не побежденные мы. И кричать «да здравствует революция» надо нам не когда на казнь нас поведут, а пойти сейчас и страху и смерти навстречу. Так, как, видел я, друг мой Паша Бурмакин — один встал на бруствер и против сотни японцев пошел. За честь своей родной земли. А мы пойдем за наше святое рабочее дело. Прятаться здесь? Не верю я. Все одно помаленьку нас выловят. А погибать — так не бесчестно, не на виселице. И хотя семья у меня не такая, как у Гордея Ильича, а поменее, но сердце за них у меня тоже болит, — голос Мезенцева дрогнул. — И я так считаю: нисколько не медля, сейчас нам выйти на линию, Савву Трубачева прихватить, еще человек пять, и рельсы у мостика над Уватчиком нам развинтить, спустить под откос Меллера-Закомельского. Коли и погибнем потом, так не зря. А дух у всех остальных это подымет.
Нет, Ваня, погибнем зря, — покачал головой Лебедев. — Так просто спустить под откос поезд Меллера-Закомельского нам не удастся. Едет он, конечно, с большими предосторожностями. А толк ли в том, чтобы лишь красиво погибнуть, как Нечаев всегда доказывал?
Тут нас всех переловят, ясно, — выговорил Терешин, простуженно кашляя. — Ой, грудь как больно… Батюшки!.. Лица-то наши здесь каждому знакомые. Кто нас не видел, не знает, пока были в городе дни свободы? Предатели сыщутся. Надо растекаться нам по другим городам, поступать на работу под чужими фамилиями, по фальшивым документам.