Вадим Кожевников - Знакомьтесь - Балуев!
Но люди все равно вырывались и приползали к нам на батарею, как приполз человек с обожженным лицом и вытекшими глазами. Встав лицом к городу, этот человек попросил командира батареи гвардии капитана Грошего рассказать, что он видит, и, прерывая Грошего, объяснял:
— Вот здесь, по этой излучине, мы рыли траншеи, а я как каменщик выкладывал стены дота, но вы не беспокойтесь, если вы даже промажете и попадете рядом, то сами можете понять, какие может строить еврей–каменщик стены для немецкого дота, — они все равно развалятся.
В городе мы видели полуослепших людей, которые прятались в ими же вырытых подземельях, и только вчера впервые за три года увидели свет дня, свет солнца, — прежде они выползали из своих убежищ лишь ночью, чтоб подышать свежим воздухом.
Когда жители освобожденного Гродно вышли утром на главную улицу, первое, что им бросилось в глаза, — огромный танк, стоящий в проломе стены; на его красной, засыпанной битым кирпичом броне спали танкисты.
Жители столпились вокруг танка, и не сама грозная машина со шрамами попаданий — такая могущественная и грозная даже в своей неподвижности — привлекала их внимание, а вид вот этих молодых ребят, растянувшихся на стальной палубе и блаженно спавших на ней, будто более удобной постели нельзя было и выбрать.
Эти спящие на броне своего танка танкисты многое объясняли каждому человеческому сердцу, стремящемуся понять, какую меру силы нужно иметь, чтоб драться так, как дерется ныне советский воин, какой душой обладать, чтоб и жить и отдыхать только для боя, для счастья победы.
Все это, повторяю, объясняли без слов спящие на броне боевой машины танкисты. Командир экипажа лейтенант Андрей Званцев за эти дни прошел с боями более полутысячи километров по прямой. Чтоб пояснить, как работали люди этого экипажа, скажу одно: самую большую стоянку — четыре с половиной часа — танк имел перед Березиной.
Внутри танка были такие же температура и воздух, какие бывают в паровозной топке после того, как жар забросают мокрым углем.
Обмотав голову мокрыми тряпками, полуголые танкисты вели бой, а когда кто–нибудь, угорев от пороховых газов, терял сознание, его вытаскивали и клали под клиренс отдышаться, но танк продолжал вести бой. Только ожидая заправки или пополнения боеприпасов, танкисты, словно подводники, вылезали на башню.
Сейчас они спали на улице только что взятого города, и на их лицах было выражение счастья, потому что отдых на войне после выигранного боя — самый счастливый отдых. Лишь когда к танку подошла девушка с букетом цветов и положила его возле руки командира экипажа, чистый и свежий запах зелени, видно, разбудил лейтенанта. Он проснулся, сел и недоумевающими глазами уставился на девушку, но, тотчас все сообразив, соскочил на землю и, улыбаясь, спросил, как ее имя. Потом взял ее под руку и стал прохаживаться возле танка; видно, он говорил при этом что–то забавное, потому что девушка смеялась.
Тоже проснувшиеся члены экипажа смотрели на своего командира, очевидно завидуя его уменью просыпаться первым всегда вовремя. А когда минут через двадцать я вернулся к тому месту, где стоял танк, машины уже не было. Раздавленный кирпич, развалины стены и на поваленном камне только девушка с опущенными руками.
По западному берегу Немана, все дальше на запад, двигалась живая огненная стена боя.
Над гаснущими, догорающими домами опадали облака дыма. По улице тащилась понурая толпа пленных немцев, двое усталых автоматчиков сопровождали их.
Жители при виде немцев стали привычно испуганно пятиться к воротам домов — видеть жалко–согбенного немца, послушно шагающего за конвоиром, они еще не привыкли.
А девушка продолжала сидеть на поваленной стене каменного забора с опущенными руками, и выражение ее лица, весь ее облик были такие печальные и ждущие, словно она сейчас потеряла что–то очень важное и всеми силами души хочет вернуть это «что–то» обратно.
И глаза ее были устремлены на рубчатые оттиски в раздробленном камне, оставленные стальными гусеницами танка.
1944
Дарья Гурко
В августе 1941 года староста дознался: Дарья Гурко прячет в подполье кабанчика, и приказал сдать его на следующий же день.
Мужа Дарьи фашисты расстреляли сразу, как пришли, за то, что Сергей Осипович зажег под деревянным железнодорожным мостом воз собственного еще не молоченного хлеба и от этого мост загорелся. Старика отца гитлеровцы застрелили просто так. Остались живыми свекровь–старуха и дочка Ольга трех лет.
Кабанчик был в теле, пуда на четыре. Дарья зарезала кабанчика, но семья маленькая, а кабана нужно было съесть сразу. Дарья пригласила гостей. Гости пришли и стали есть кабана. Потом явился староста. Пришлось и его пригласить к столу. Староста не мог принимать пищу без вина. Дарья отдала свекрови крепдешиновую кофту и послала ее за самогоном. Староста ел, пил и записывал названия песен, которые пели гости. Многие песни стали теперь запрещенными.
На следующий день староста пришел и потребовал кабана. Дарью вместе со свекровью и дочкой отвели в полицию. В полиции Дарью били деревянной лопатой, которой веют хлеб. Потом ее, свекровь и дочку погнали в город Логойск, в гестапо. В гестапо Дарью били резиновыми ремнями. Из Логойска погнали в минскую тюрьму. Свекровь умерла в Логойске. Она не выдержала резиновых ремней. А Дарья все стерпела. Она шла по пыльной дороге, несла на руках дочь и шаталась. На окраине Минска к ней подбежала какая–то женщина, вырвала из рук дочь и крикнула: «Сохраню, не сомневайся!»
У Дарьи вся одежда прилипла к исполосованному ремнями телу, и она думала, что все равно умрет на дороге, и отдала дочь.
В Минске Дарью посадили за ограду из колючей проволоки. Здесь было столько людей, что даже лечь негде. Потом люди начали умирать, и стало свободнее. Ела Дарья картошку, которую охранники выставляли в деревянном корыте. Опухшие ноги Дарьи болели, стала лопаться кожа на подошвах. Она не могла ходить и подползала к корыту на четвереньках. Осенью тех, кто остался в живых, послали заготавливать торф. Люди были такие слабые, что тонули в ямах, откуда брали торф. На зиму заключенных перегнали в лес — заготавливать дрова. В лесу многие замерзали. Весной Дарью отправили на кожевенный завод. Здесь она в бадьях мыла кишки, которые немцы тоже, как и всё, увозили к себе. На заводе Дарья заболела заражением крови, но ее все–таки заставляли работать. Мастер бил пружиной, которая, растягиваясь при взмахе, доставала человека, если он стоял даже в трех шагах от мастера. Но Дарья не умерла.
Прошло два года. Заключенные работали у немецкого помещика, которому были отданы усадьбы и прилежащие земли. Раньше здесь помещался дом отдыха трудящихся Минска. Днем заключенные работали, ночью их сгоняли в концлагерь на песчаном карьере. От усадьбы до карьера четырнадцать километров.
Дарья сплела как–то ивовую корзину. Эту корзину увидела кухарка помещика, немка, и велела Дарье сплести еще такую же корзину, но только побольше. Дарья сплела корзину. Немец–часовой знал о заказе и разрешил Дарье отнести корзину кухарке. Дарья вошла с корзиной в комнату кухарки и увидела, что она спит. Тогда Дарья поставила корзину на пол, а кухарку задушила и убежала.
Сорок человек из концлагеря фашисты расстреляли. Дарью поймали в Минске, где она собирала милостыню, притворяясь глухонемой. Теперь она очень хотела жить, хотя раньше все время хотела повеситься и два раза топилась в торфяной яме, но оба раза ее спасали. В ночь перед приходом Красной Армии в Минск заключенные в районе военного городка разбежались, и фашисты не успели убить их. Вместе со всеми убежала и Дарья Гурко.
В сожженной врагом деревне Михеды, километрах в сорока пяти от Минска, мы встретили Дарью Гурко.
На опаленной земле, у развалин печей, сидели люди. И не было слез у них на глазах. Сосредоточенно и деловито складывали они шалаши из досок, с великим упорством обживали родимую разоренную землю. И в тишине белых сумерек громко и властно звучал женский голос:
— Ребят общим котлом кормить надо. Мы от сухомятки не обезживотим, а детишек в заморе держать никак не позволю. У кого что есть — выкладывай!
Потом тот же голос мы слышали на дороге, где саперы выискивали мины:
— Если вам, ребята, недосуг по хлебам пройтись, так вы укажите, как мины вытаскивать, а я бабам объясню, мы сами справимся, а то фашист хлеба заминировал и нам к ним ходу нет.
Потом мы слышали песню у костра. Ее пел все тот же женский голос. Когда подошли к костру, мы увидели женщину, худую, с темным, глиняного цвета лицом, в заплатанном, изношенном донельзя рубище. Но когда она взглянула на нас, мы увидели ее глаза. И столько в них было необыкновенного, какого–то особенного, сильного внутреннего света — выражения ума, власти и воли к жизни, — что слова любопытства застряли в горле. Но она, словно угадывая, спросила насмешливо: