Алексей Кожевников - Том 1. Здравствуй, путь!
Жизнь строителя всегда на новой квартире, в новом обществе. Он начинает с палатки, с шалаша, постепенно через барак доходит до комнаты, иногда до квартиры в две комнаты, выписывает жену, семью, а через месяц-два снова в палатке и один. Спит на полу, на столах, под телефоном, недоедает, думает за многих, но радость творчества, радость от постоянного переливания своей мысли и воли в дела и вещи перекрывает все это.
Я люблю много лет спустя проезжать по путям, построенным мною, видеть знакомые места, отмечать происшедшие перемены и слушать, как пассажиры рассказывают об этом легенды. Легенды — это ласковый мох на старушке жизни, и как хорошо отдыхается с ними.
Он говорил, как слаженный инструмент.
— У нас есть такие зубры — ему непременно подай степь, тайгу, пустыню. Дохнет он нежилым воздухом, и его не удержишь. Тут какое-то переплетение двух начал: одно — обязательно населить, очеловечить, другое — очеловечив, убежать в дичь. Строитель, и особенно строитель дорог, все время ходит по истории человеческой культуры, как по лестнице. Сначала он, повторяю, живет, как зверь, в пещерах, ямах, под деревьями, затем, как кочевник, в палатках, юртах, и, наконец, он — человек двадцатого века. И так всю жизнь. И в нем постоянно бурлит радость этого движения, я сказал бы, в нем сконцентрирована вся радость человечества, пришедшего от булыжника ко всевозможным моторам, от костра к паровому отоплению и электричеству.
На следующий день я уезжал с Джунгарского на Айна-Булак и, свернувшись калачиком на пустой платформе грузовика, мысленно рассортировывал тот огромнейший сбор впечатлений, который сделал на разъезде.
Ледяной ветер насквозь прохватывал на мне и тулуп, и пальто, и все шесть рубах. Он напомнил мне другой проделанный путь. Ночь, степь, ветер. Клекот задыхающегося мотора. На ящиках, как на лобном месте, кучка рабочих и техников с Магистрали. И так десять часов подряд.
— Да как вы ездите, как спасаетесь от этого, черт побери, дикого киргиза?! — захныкал я.
— Что, забирает? — отозвался один из техников с лицом, похожим на ком фиолетовой глины. — Да, ветерок погожий. А вот так. — Глина поднялась на ноги и начала размахивать руками. — Вдохновением. Гни спину, ломай хребет, сучи ногами.
Я начал ломать хребет, приседать, подпрыгивать. Глина командовала.
— Больше вдохновения, больше! — Потом, когда я нагрелся, она подняла руку и, разрисовывая темень ночи какими-то знаками, начала философствовать: — Чуешь, сколько нашлось тепла в твоем окоченелом теле. Собрать все силы в одну точку, и человек попрет поезд. Главное, в одну точку. — Сделала рукой кругообразный жест, видимо, графически хотела изобразить вдохновение.
Заказ энтузиастовОдной из первых забот исследователя человеков должна быть забота о снаряжении, с каким он выходит на работу. Если в одних случаях ординарная цигарка или стакан водки могут открыть ему интереснейшую биографию, то в других этим же стаканом его самого из положения изучающего поставят в положение изучаемого.
И потому, прежде чем идти к Бубчикову для разговора по душам, я обстоятельно выспросил рабочих, каков их начальник.
Отзывы самые лестные: и знаток дела, и сам всегда впереди, и умеет отстоять своих подчиненных, и не пьет и не курит, и скромен. Вот и раскачай такое совершенство, если оно не пожелает разговаривать.
«В таком случае он любит себя», — решил я и начал разговор так:
— Как же вы прошли Каракумы? Ведь их считают непроходимыми.
— Считали, а теперь перестали. Да, Каракумы. Что за день наработаешь, ночью ветер испортит, и нельзя передвинуть укладочный городок. Назад, чинить. Зачиним, вперед. Так и чаяли, что проболтаемся маятником где-нибудь у Балхаша. А ураганы… Крыши с вагонов снимало. А с водой что было. Соль, вонь, горечь. И такой воды не досыта. Скажем, застряли в барханах цистерны, так и идем не пимши, терпим, покуль можно.
А подход к Аягузу… Раскачались такие метели… хватит — и нет человека, валяется в сугробе. И шли…
Бубчиков выхватывает из конторки дела и подает мне пачку ведомостей.
— Растяжка одного километра пути в первое время — восемьдесят рублей, а теперь — девятнадцать; костыльная бойка — сто двадцать рублей, а теперь — сорок четыре. И так по всем работам. Видите, какая экономия государству, и рабочий получает больше.
— Чем же вы достигли этого?
— Выучкой. — И Бубчиков начинает рассказывать.
Его рассказ — все равно что доброе вино, от него танцует сердце и течение часов обращается в порхание секунд.
Его прерывают рабочие, которые вваливаются возбужденной, сердитой толпой.
— Что случилось, ребята?
— Газета, Иван Осипыч… — Один открывает задворки газеты и читает: — «Турксиб перешагнул Каракумы. Все рабочие Северной укладки охвачены энтузиазмом. Смычка будет дана в срок». Их бы, кто пишет, прожарить в нашем энтузиазме.
— Смычка в срок. Ему легко сидеть там где-то и подзуживать. Поработал бы, спустил бы две-три кожи…
— Энтузиазм, и никаких гвоздей, точка. А про то, как перли мы через пески, не стоит?! Как мерзли, как от жары пропадали — где? Не заметил? Самого бы сюда, и не с перышком, а с лопатой!
— Настроение кому-то боится испортить. Энтузиазм, выходит, легко. Дурачков из нас строит, ванек.
Я не вполне понимал, чем так недовольны рабочие, и попросил Бубчикова растолковать.
— Штука простая. «Энтузиазм рабочих победил Каракумы». Человек, не причастный к этому делу, ничуть не оценит, он просто скажет: «Сделали, значит, легко было. Чем же восторгаться?» А рабочие, вот они… Они великолепно знают, во что обходится энтузиазм… Для них это не песенное, звучное слово, не красивый поворот языка, а жажда, пот и смертельная усталость.
— Мало нас хлопалось от солнечного удара, — прервали Бубчикова. — Вот и написать надо, как соленую воду лопали, как песок глотали.
— Говорить о достижениях и забывать об усилиях, о жертвах, замалчивать каждодневное напряжение — значит умалять героизм рабочих. Вот тоже будет писать, давайте заказ! — И Бубчиков кивнул на меня.
— Не вертел бы попусту языком…
Около полуночи пришел поезд с рельсами и шпалами. Его нужно было немедленно разгрузить и отправить обратно. Задача во многих условиях трудная, но у Бубчикова она решилась скоро и просто: укладчики без споров, без торговли вышли на работу, и через час состав ушел обратно.
— Это тоже энтузиазм. Они не обязаны были идти, они могли спать, но вышли, сделали, и, если вы напишете просто — энтузиазм, — они вас изругают. Вы расскажите про каждого, как он старался, потел и почему он не послал меня к черту, когда я разбудил его.
При потушенном огне, лежа в постелях, мы все продолжали говорить об энтузиазме, о родниках его.
— Я им все даю, я за них зверем грызусь, за глотки хватаю. Видели, как одеты они: на всех пимы, полушубки, рукавички. И они мне — всё. У нас за два года ни одного конфликта.
— Несмотря на то?..
— Да, и по ночам бужу, и работаем в любую непогодь.
— Но допустим, вы не сумеете достать им пимов?
— Дело не изменится. Они знают, что для них сделано все. Если нет, то нигде нет. Это они понимают.
— Откуда же знают, что сделано все?
Бубчиков молчал, видимо, не зная, чем доказать мне очевидную для него штуку.
Стук в дверь.
— Черт возьми, что там такое?! — Бубчиков полез с кровати. — Кто там?
— Это я, укладчик. Дай напиться! У нас в вагоне все вылакали.
— Эх! Как ты напугал меня. Я думал, какая-нибудь каверза. Пей! — Бубчиков подал стакан и графин.
Рабочий напился, похвалил воду: «Славная», — и ушел.
— Вот постоянно, — проговорил Бубчиков. — За водой ли, прикурить ли, в ночь — в полночь идут. Так и живем.
Приятный гостьАвтору его произведение не всегда — друг, приятель, подчас оно — злейший враг, с которым приходится бороться и бороться. Так получилось у меня с этой книгой. Вышел припеваючи, как на прогулку с хорошо знакомой и приятной компанией.
Впереди Елкин бежит таким ретивым иноходцем. Я еле успеваю за ним. И вдруг мой старик останавливается. Дальше он не желает идти. Я оглядываюсь — кругом бездорожье и чащоба, и ни одного из спутников, кроме старика. Мы вправо, мы влево — бурелом, и баста. Я пускаюсь на разведку, теряю старика и остаюсь один.
Заблудиться в своем собственном произведении так же легко, как в незнакомом лесу, и столь же неприятно. Все становится немилым, все начинает раздражать. Я ухожу в дальнюю комнату, занавешиваю окна и блуждаю по трущобам фактов и своих выдумок. Проходит день, другой, неделя, в висках звон, в сердце отъявленная на всю жизнь досада, на полу ворох бумаги с неудачными попытками шагнуть дальше.
Не идти же назад к первой строке, когда уже сделана треть пути! Да и какой толк, когда никакого иного пути не вижу! Дурацкое положение — сам себе вырыл колодец, прыгнул в него и не могу выбраться.