Каждое мгновение! - Павел Васильевич Халов
— Здравствуй, — говорил он в трубку.
— Здравствуй, Володя, — отвечал тихий родной голос. — Ты на выходные дни только? — Она прекрасно знала, что он только на выходные, но всегда спрашивала искренне и немного меланхолично: — Ты на выходные дни только?
— Да, мама.
— Как твое здоровье? Я видела тебя во сне.
— Все в порядке, мама. Я здоров.
— Как твоя дорога? Ты намного дальше ушел от дома?
— Нет, мама. На две остановки автобуса.
— Но ведь это чуть не каждую неделю.
— Да, мама. Но поэтому не так уж и заметно. А потом, все дороги меня ведут сюда…
Много лет он только по телефону слышал этот голос. И уже забывал лицо матери, он не мог ходить в ее новую семью с самого момента ее возникновения. И вовсе не оттого, что у него сложились сложные отношения с ее мужем — отставным полковником-танкистом, обожженным на войне, но еще не состарившимся, или с их сыном, брандахлыстом каким-то, блеклым, словно вырос впотьмах. Сын Ленька был из породы новых столичных мальчиков — ничего плохого: ни выпивки, ни курева, ни фарцовки, а так, что-то возле чего-то — немножко дискомании, немножко высокомерия, немножко… Да что там, словно дитя Люксембурга, когда все государство ограничивается городской чертой. У этого даже не городской, а Садовым кольцом, хотя жил в Медведкове.
Воскобойников не ходил туда по каким-то странным, самому не совсем понятным причинам. Наверное, дело было в том, что мать ушла от отца, не зная, что он серьезно болен. Вот как-то так и получилось, что жена не знала, а сын знал, и узнал первый: отец серьезно болен. Они играли с ней, в рыцарство играли, берегли ее от всего, чтобы дольше была молодой. Потому что оба были влюблены в нее. Даже сын, Воскобойников и сейчас был влюблен в свою мать — в такую, какой помнил ее с той поры: стройную, нежную, легкую в грусти и в радости, с мягким акварельным лицом, наивную. И надо же было ей остаться такой же, несмотря на прожитые годы, на войну, на то, что работала всю войну в химлаборатории, отчего только руки ее состарились. И она прятала их, накидывая и дома на плечи орловскую шаль, и от этого еще более казалась нежной и нуждающейся в мужской заботе.
А Ленька ловил момент, когда приезжал Воскобойников, — здесь остался прекрасный японский магнитофон «Сони», остались и пленки, чистые и записанные. Приезжал за деньгами, приезжал послушать свои песенки с двумя-тремя такими же анемичными юнцами или девицами, И Воскобойников, глядя на них, отлично понимал, что у Леньки ничего с этими девицами быть не может. Он как-то даже не думал, что Ленька — мужчина.
— Кому еще можно сказать о состоянии вашего отца? — спросили Воскобойникова в клинике.
— Больше некому, — ответил он.
— Тогда знайте об этом вы и готовьтесь. Тяжело об этом говорить. Но ничего другого сделать нельзя.
— Я понимаю.
— Это не так долго протянется.
«Это». «Это» — очень жуткое «это». Воскобойников наезжал в Москву. По нескольку часов сидел у отца в палате на втором этаже клиники. Тогда мать с новым мужем снимала комнату в таком месте, что из окна клиники, был виден их дом. И отец, если поднимет голову с подушки, мог видеть их окна. И у Воскобойникова — уже взрослого — после ухода матери тоже была мачеха. Но не прижилась. Отец просто хотел забить себе душу чем-то новым, но не сумел. И так получилось, что обе женщины ушли от него сами.
Наикратчайший путь в клинику был через переулок, где можно было встретить мать. И он сначала просматривал его насквозь, потом стремительно шел, не поднимая глаз от тротуара. А однажды, уже под самый конец жизни отца, когда это была уже не жизнь, а сплошное мучение и отца он заставал придавленным наркотиками, сын встретился с матерью. Столкнулся лицом к лицу у решетчатой ограды. Обе ее руки оттягивали тяжелые сумки. И вначале Воскобойников подумал, что вот так и надо было им жить все время, чтобы и у нее была возможность заботиться о семье. Мать побледнела и задохнулась, прислонясь спиной к решетке ограды.
— Володя…
— Так рано, а ты уже вся в делах.
Она долго не отвечала. Он успел взять сумки из ее рук — теперь она их не прятала, — довести ее до скамейки в сквере, усадить, успел сесть сам, когда она обрела, наконец, равновесие и с обычной уже, такой знакомой лучистой иронией сказала:
— Что ж поделаешь, сын. Маленькая, а все же семья…
Впервые ему сделался до ненависти невыносим этот тон. И он сказал жестко и тяжело:
— Ты знаешь, мама, в этой клинике умирает отец.
Глаза матери, уже начавшие выцветать, потемнели, сделались такими огромными, что, казалось, занимали все ее небольшое, подсохшее, без прежней акварельности лицо. И они сразу выдали Воскобойникову все: точно приподнялась завеса над этими многими годами, которые разделили их всех — мать, отца и его. Непросто было у них — у отца и матери. И она, уйдя от него, покалечила себе и ему жизнь, никогда не забывая его. И потому, наверное, и не хотела знать ничего о его жизни, о жизни своего главного человека, потому что больно ей было.
«Дураки, какие вы дураки», — нечеловеческим усилием сдержав слезы, четко произнес про себя Воскобойников. Он стиснул зубы так, что еще долго потом болели челюсти.
Мать не уронила ни слезинки. Она просто поднялась и пошла с опущенными, как плети, руками, забыв про свои сумки. У подъезда Воскобойников догнал ее. Он не помог ей подняться на четвертый этаж. Он остался внизу и слышал, как она долго шла, забыв про лифт.
С того дня Воскобойников не мог ходить к матери, не мог заставить себя увидеть ее, он только по телефону слышал ее голос, который хранил давнее-давнее, не изменяясь и не предавая…
Потом он принимал ванну, брился, готовил себе что-нибудь поесть. Включал телевизор и магнитофон — сразу, валялся на тахте. Часов до четырех. А потом звонил снова, уже по другому номеру.
— Это я, — говорил он в шорох дыхания, который слышал очень отчетливо.
— А это я, — звучало ему в ответ почти в то же мгновение.
— Что ты делаешь? — спрашивал он.
— Жду твоего звонка…
Эта история длилась уже давно. С самого института. Хотя учились они в разных институтах, а встретились как-то на первомайской демонстрации. И ушли от всех. И все, что должно было быть у людей, у них было. А