Бунт женщины - Николай Павлович Воронов
Симпатяга повернул обратно и опять остановился: вспомнил жестокую Клару, огненную боль, беличью разодранную шубку. Переминаясь с ноги на ногу, Симпатяга постоял в нерешительности и побежал к горам, за которыми жил Павлуша. Дорога пахла резиной колес, лошадиным пометом и лилась вперед лентами санного следа.
НЕЙТРАЛЬНЫЕ ЛЮДИ
Кеша Фалалеев и я лежали близ башкирской деревни Чигисты: ждали попутную машину.
Сень берез, что нависали безвольно опущенными ветвями над крошечной речкой, почти не скрадывала духоту и зной июньского дня, поэтому мы чувствовали себя разморенными и пребывали в полуяви-полудреме. Я не однажды испытывал такое состояние. Оно приходит, когда долго смотришь на струи марева, которое жарко, слепяще течет и течет над землей, когда нескончаемо звенят, шелестят, потрескивают кузнечики да когда еще провел бессонную ночь у рыбачьего костра.
Мы лежали головами к проселку, ногами к речке. Изредка по дороге перепархивала пыль, набегал лесной сквозняк, — а речка широкой зеленоватой стружкой перепадала через сосновый чурбак, и на песчаном дне ее подергивались солнечные сетки.
Едва возникал вдалеке рокот машины, Кеша поднимался и вяло брел на проселок. Ходил он неуклюже: стопы, сильно повернутые внутрь, не по годам крупные, ставил чуть не наступая одним большим пальцем на другой. Что-то смешное, простодушно-милое было в этом подростке в красной майке, черных трусах и шлеме, сооруженном из двух лопухов. Но напрасно Кеша глядел на дорогу: желанный моторный гул протягивался где-то за обмелевшим Кизилом и замирал в горах.
Кеша плюхался на вылежанное среди папоротников место, приподнимал над ведром куртку, проверяя, не занялись ли душком наши голавли и подусты, и снова тыкался лицом в траву.
День был воскресный, поэтому мы не теряли надежды попасть в город: будут возвращаться люди, приехавшие в эти благодатные места отдохнуть, и нас прихватят.
В пять часов пополудни машины пошли обратно. Проревел «МАЗ». В кузове сидели ремесленники, выдували на медных трубах «Смуглянку-молдаванку». Дирижер пустил пальцем в нашу сторону окурок.
Прошмыгнул «Москвич». Стриженый юноша разнеженно поворачивал «баранку». Рядом с ним покачивалась девушка. И платье с подоткнутыми внутрь короткими рукавами — пурпурное, и нажженные плечи — пурпурные. Юноша хотел остановить машину. Но девушка недовольно махнула веткой черемухи, точно сказала: «Ну уж, это ни к чему», — и мы только и видели, как «Москвич», наворачивая на мокрые колеса пыль, нырнул за сизый плетень.
Потом надрывно прогудел грузовик. Он был набит массовщиками, как подсолнух семечками.
Следом, начальственно переваливаясь, прокатил полупустой красно-желтый автобус. Во лбу под стеклянными полосами чернело: «Служебный». Когда он косо, чуть ли не торчком, выезжал из-за бугра, я подумал, что наша околодорожная маята скоро кончится, если окажутся свободные места. Не должен миновать нас автобус, который доставляет утрами к проходным воротам металлургического завода начальников, не имеющих персональных машин. С духовиков-ремесленников спрос маленький, а инженеры и техники народ сознательный, непременно подадут знак шоферу: стоп, мол, — и скажут: «Садитесь. Живо!»
Я бежал за автобусом до самого плетня, просил, чтобы взяли нас с Кешей, но сочувствия у пассажиров не нашел, лишь девочка в тюбетейке возмущенно крикнула:
— Остановите. Как вам не стыдно?! — и тут же ее отдернули от окна.
Немного погодя с бугра спустился автокран, постоял в речке — охлаждал покрышки — и устало поплыл в деревню, подергивая крюком стальной маслянистый трос.
Кеша намочил майку и так сердито выкручивал ее, что она скрипела в ладонях. Я хлестал прутом по водяной стружке, и воздух передо мной радужно пылился.
Вскоре к нам примкнул третий человек. Поздоровался, сбросил с плеча суконный пиджак и сел. Я сразу узнал его: Чурляев, машинист паровой турбины. До войны я жил на том же участке, что и он, в длинных деревянных бараках, которые обрастали зимой внутри, в углах и на стенах у окон, хлопьями изморози. Кто-то назвал эти хлопья «зайцами», и как только начинались холода, часто слышалось угрюмое: «Эх-хе-хе, скоро зайцы по стенам побегут».
Тогда Чурляеву было лет сорок пять, седина в волосах почти не замечалась — редкими прожилками проблескивала в прядях, а сейчас виски и затылок так и посвечивают. Мы, мальчуганы, считали его удивительно интересным человеком, хотя с нами он никогда не заговаривал. Пройдет, взъерошив кому-нибудь челку, улыбнется — и все. Действовало на нас почтительное отношение к нему злоязыких барачных баб и настойчивый слух о том, что лучшего мастера по настройке паровых турбин, чем он, на заводе не сыщешь. Мы не понимали, что значит настраивать турбины (турбина — не балалайка), но, слушая толки отцов, догадывались, что в своем деле Чурляев колдовски сметлив и искусен.
Привлекали также в Чурляеве одежда, походка, внешность. Он носил синеватый шевиотовый костюм, из-под пиджака виднелся жилет. Кепку, опять-таки синеватую и шевиотовую, он надевал так, что задняя часть тульи закрывала затылок, а передняя высоко приподнималась, образуя три ребристые складки.
Дочь его Надя в то время была студенткой медицинского института. По нынешний день она видится мне хрупкой, с шарфом из козьего пуха, спускающимся с плеч по тонким рукам. Ее волосы всегда были окутаны золотистой дымкой, потому что кучерявились только сверху. Надя любила играть на гитаре. Приткнется на завалинку барака и нежно подергивает струны. Вокруг соберутся парни, робкие, ласковые при ней. В какие глаза ни заглянешь — счастьем сияют. Кто-нибудь наберется смелости и скажет: «Спой, Надя?» Она успокоит струны ладошкой, потом задумчиво проведет ею до колков и запоет: «На кораблях матросы злы и грубы». Парни кончики носов потирают, плакать, наверно, хочется от того, что так грустно и сладко льется голос Нади.
Да, все это было, но лежало где-то в кладовых памяти забытым и нетленным. А сегодня поднялось из тайных глубин и растревожило. Хотелось бы вернуться в ту пору, что теперь называешь детством, — не мыслью, не представлением и не мужчиной, каким стал, а тем же мальчиком, лишь с умом взрослого. Но навсегда отрезана дорога в детство. И не узнаешь, не услышишь, не высмотришь того, чего не узнал, не услышал, не высмотрел тогда. И обидно, что много людей отслоилось в твоей памяти только обличьем, голосом, походкой, а не душой, — может, богатой, а может, скудной, может, противоречиво-прекрасной, а может, спокойной, как озеро ранним утром.
На речной пойме скрипел дергач. Метелки