Полигон - Александр Александрович Гангнус
Женя жадно глотал чай из пиалы, глядя своими круглыми кошачьими глазами в угол. Молчал. Отставил пустую пиалу.
— Ты прав, Вадик, голубчик. Глупость. Прямо наваждение. Говорил я тебе, писал: приезжай скорей. Приехал бы ты хоть днем раньше… Впрочем, хе-хе, ведь и я тогда не совсем трезвый был.
— Если наваждение и нетрезвый — пойди и извинись.
— Ну уж! Перед этим недоноском…
— Очень нечеткое определение. Но даже если так — тем более! Тем больше тебе будет чести, тем больше ты исправишь свою, как мы четко установили, глупость…
— Да не поймут же! Решат, что мы труса празднуем. Совсем обнаглеют. Это ж война. На войне не извиняются.
— А я тебе скажу так, как ты, бывало, меня спрашивал: что тебе за дело до них? О себе подумай! Тебе каково будет с такой бякой жить… Ну, хорошо, не жить. Пусть не жить, а допустим — воевать с той же «шайкой». Да ты связан этим инцидентом по рукам и ногам. Все, что ты ни сделаешь дальше, ты во всем заведомо, в глазах всех будешь выглядеть через призму, так сказать, этого синяка. А извинишься — опять свободен…
Вадим говорил горячо, но сознавал, что уже кривит душой. Скидку делает — на Женю, заведомо стесняясь чисто морального истолкования происшедшего, излишне выпячивая выгоды процедуры извинения. Почему мы так боимся плохое прямо называть плохим? Просто плохим, без привлечения аргументов о выгодах хорошего и невыгодах плохого? Вадим всегда считал подозрительными всякие теории «разумного эгоизма», трактующие, что делать добро — в к о н е ч н о м с ч е т е выгодно, а зло — не выгодно. Пусть под к о н е ч н ы м с ч е т о м подразумевается спокойная или неспокойная старость, ад или рай после смерти, память потомков — все равно счет и расчет в делах морали, совести, вины, искупления — это что-то недостойное, даже противное. А жарких проповедников теории разумного эгоизма почти всегда можно поймать на незаметной и неизбежной эволюции от «делать добро, потому что это выгодно» — к «добро лишь постольку, поскольку это выгодно» — и далее к торжествующему «ты мне — я тебе». И вот, пожалуй, разговор с Женей всерьез возможен только на этой, чуждой Вадиму платформе. И он добавил уже без энтузиазма, для очистки собственной совести:
— Все это — даже в том случае, если права безусловно «наша шайка», а та — не права, что отнюдь нельзя считать доказанным. Есть и другие варианты, вполне равноправные: первый — обе правы, по-своему. Второй: обе, как говорится, хороши, шайки и шайки. Или даже — те правы, а мы — нет. Что-то нас подозрительно мало, а их много. Да и не понял я все же, в чем наша платформа? Чего мы хотим?
Женя любил и умел убеждать. У него для этого были разработаны даже особые приемы. За руку может взять и, глядя в глаза, монотонно заклинать: «Вот так это, так, а не этак, пойми, вдумайся». Но это было убеждение, основанное на чувстве, на внушении, вне логики. На женщин действовало почти безотказно. Сейчас в роли убеждающего оказался Вадим. Он давил на логику, где Женя был слабей, и, похоже, кое-чего добился. Женя забормотал, вставая и несколько суматошно собирая посуду:
— Да, Вадик, голубчик, вот видишь, как плохо, что ты все не ехал. Но хорошо, что приехал все ж таки. Мы сейчас другой жизнью заживем. Я подумаю. Может, и правда, извинюсь, меня не убудет.
Унес все на кухню, вытер стол и лег, извинившись, на плоское, жесткое свое ложе поверх одеяла, в «позу смерти», даже глаза закрыл.
— Устал я, Вадик, голубчик. Чертовски устал, и, прежде всего, оттого что один. С Леной ничего не вышло. Ты все не ехал. Да… Этот Эдик. Спасибо ему, конечно. Он нас сюда вытащил, и еще кое-что сделает, и, конечно, ждет он за это кое-чего. А мы дураками больше не будем…
Привстал на локте. Впился немигающим взором, белыми круглыми глазами.
— Вадик, дорогой, единственная из всего этого мораль: надо нам здесь с тобой друг за дружку держаться. Ты да я. Вот Света еще твоя, хлопотунья, приедет, украсит… А эти… Ты прав, все хороши. Они не мы, но мы — не они! Я гадал тут, бросил картишки, ты не веришь, но и там то же. Если мы, с тобой, — вместе, — он сжал кулак, потом другой и сложил их, потряс, — то всех… унасекомим! Хе-хе.
— Унасекомим! — весело поддержал Вадим — ему не нужно было никого унасекомливать, не для того он сюда ехал, но он действительно одержал важную победу над кем-то, кто сбил тут с толку его родича и симбионта, и он готов был повалять дурака, пусть и в Женином духе.
— Унасекомим! — воскликнули дружно симбионты в один голос и рассмеялись, как встарь, — гулко захохотал Вадим и носом, не разжимая губ, захихикал Женя.
— Вот и порадовались мы, — продолжал Женя, — как хорошо говорилось некогда, порадовались в сердце своем. Я так — впервые, как из Москвы. Уф, прямо на душе легко стало. Самое бы время поэтому поводу выпить, дружочек Вадим, да придется отложить. Вечером застолье у Эдика. Посмотришь… нашу шайку… хе-хе. Сейчас придет приглашать по всей форме. Только ты… того, держись гордо… мол, ваши, да не совсем, а то и правда, на шею сядут.
И тут впрямь в дверь постучали — и вошел Эдик.
2
Эдик…
Впервые он предстал перед Вадимом ранней весной в Москве, когда Вадим еще не решался уволиться из Института философии природы. Предстал чуть толстоватым, чуть ограниченным, но в общем милым очкариком с оттопыренной губой. А был он кандидатом физико-математических наук, старшим научным сотрудником, по существу научным руководителем обсерватории. Начальником, конечно, числился Саркисов, но шеф почти все время разъезжал по другим подведомственным объектам, а Эдик был его научным заместителем.
Разговор шел сначала в ресторане «Берлин». Кроме Вадима, Жени и Эдика участвовал в застолье еще и Илья Лукьянович Жилин, заместитель начальника по административно-хозяйственной части. Человек лет пятидесяти с улыбчивым, красноватым лицом, вставлявший в первоначальный легкий разговор довольно остроумные замечания, но больше скромно помалкивавший. В общем, Вадим решил, что участие Ильи Лукьяновича в разговоре случайно и что на завхоза