Борис Володин - Я встану справа
— Вот Евстигнеев рад всему — женитьбе, шкафу и что квартира около Дома культуры. Как же — центр поселка! — Он поперхнулся, быстро дожевал колбасу. — Закончил следствие о драке в чайной — требовал показательного процесса! Я говорю: «Ты спятил! Масштаба не чувствуешь!» Конечно, работник очень старательный. Но проводит беседы насчет борьбы с хулиганством и думает, что это — главное. Ну в чем он себя проявил? — Прокурор отпихнул тарелку. — Все это обычное. Маленькое. Одинаковое. А если бы подыскалось более крупное дело? Судите по себе. У вас и сегодня, и завтра одно и то же — аппендицит.
Шарифову показалось, что Миша сейчас стукнет прокурора по лысине. Конфиденциальность разговора нарушилась.
— Вы не с того конца думаете! — кричал рентгенолог. — Не аппендициты, а люди же! Вам бандитов нужно, чтобы проявиться, а по мне не было б их вовсе!
— Ну, зачем вы это… — грустно и смущенно сказал прокурор. — Все можно так до абсурда довести… — Он слегка запинался, когда говорил. — Давайте выпьем красного вина, — предложил маленький прокурор Мише и Шарифову. — Водку я не могу больше. Вы-то должны меня понять, Владимир Платонович. Михаил Ильич еще не сможет понять, для него все еще свеженькое. Не приелось. — Он пригубил рюмку и тотчас отставил ее. — Я в район из областной прокуратуры просился. Там был в гражданском отделе помощником, здесь — самостоятельный. Думал, произойдет что-то — и сразу вырасту в глазах у всех, у себя… Понимаете, проявлюсь!.. А ничего не происходит.
Он вдруг поднялся и сказал:
— Мне пора, — и стал прощаться и на прощание снова поздравлять молодых.
Дорогу домой — тогда, после свадьбы, — Шарифовы выдумали подлиннее. Они пошли сначала в противоположную сторону, потом по соседнему проулку. Увязли в сугробе и вернулись как раз сюда, на главную улицу Белоусовки, по которой брел сейчас в одиночку Владимир Платонович.
Они ходили одни, никем не тревожимые; только утонувший в своем тулупе однорукий сторож у раймага дважды окликал Шарифова, просил прикурить.
Надя шла тогда медленно, бережно. Она очень боялась оступиться, споткнуться. Не шла, а будто несла себя. И все себя оглядывала: не слишком ли изменилась ее фигура? Накануне она снова переставляла пуговицы на пальто.
Тропка вдоль домов была узкая. Владимир Платонович то шел сзади, то по сугробам, припадая на ногу, обгонял жену и, отбежав, смотрел, как идет она к нему тяжело и осторожно. Он словно все время прислушивался к тому, что внутри нее.
Они же не знали, кто родится. Не знали даже, кого им хотеть. Будущего ребенка называли «Кроха». «Кроха» — это мог быть мальчик и могла быть девочка.
Шарифов лепил снежки и метал их высоко, в луну. Тугие шарики сшибали иней с тополиных верхушек. Иней подхватывало ветром, несло на Надю, на Владимира Платоновича. Надя вся серебрилась — от валенок до кудряшек из-под шапочки.
Шарифов сказал:
— Все к черту! Хочу необыкновенного. Ты в инее — как из сказки. Одно необыкновенное есть. Ты родишь мне девчонку. Кудрявую. Толстую. Четыре шестьсот… Она будет белобрысой. Неизвестно в кого, но хочу белобрысую. Она будет самой красивой, как ты сегодня. И я тоже что-то сделаю…
Надя засмеялась:
— Тебя прокурор довел.
Шарифов посерьезнел:
— А я-то вправду. Все будет по-другому. И обо всем нужно думать сейчас. Кроха должна знать, что отец у нее не просто серая медицинская пехтура. — И он швырнул новый снежок в луну.
Кажется, они стояли вот на этом месте.
…А родился у них Витька.
И жизнь вдруг пошла под откос.
Шарифов остановился поодаль следователя. Ему было очень тревожно. Только Евстигнеев знал, что может быть дальше. Знал и мог сказать. Но спросить его об этом Шарифов не мог. А следователь курил, и думал о чем-то, и не видел Шарифова. Или делал вид, что не видит.
В больницу Евстигнеев пришел к шести — к началу вскрытия. В морге он стоял и морщился. Ему, видно, редко доводилось бывать на вскрытиях. Шарифов иногда поглядывал на него. Лицо у следователя было хмурое, сосредоточенное и вроде бы даже злое.
Когда пришли из морга в кабинет, судебный медик сказал:
— Подобный случай был полгода назад. Кажется, в Ярославле. По-видимому, доза значительно выше смертельной. Окончательно химики скажут.
Хирург из областной больницы погладил эксперта по плечу:
— Но у нее же не атрофирована вилочковая железа — статус тимико-лимфатикус. Характерна повышенная восприимчивость к токсическим веществам. Обычно, коллега, в таких случаях врач всегда считался невиновным.
— Это не вам определять! — резко сказал Евстигнеев.
Эксперт глянул на следователя удивленно и ласково:
— Не волнуйтесь, я буду вполне объективным и укажу в акте судебно-медицинского исследования и состояние вилочковой железы, и данные химиков о концентрации дикаина в тканях… Статус тимико-лимфатикус учитывается, коллега, при смерти от наркоза. Это — не тот случай.
Он стал укладывать в чемоданчик записи и банки с притертыми крышками, где плавали в бесцветной жидкости кусочки тканей, взятых на исследование.
— Мы сейчас же двинемся? — спросил он инспектора облздрава, приехавшего вместе с ним.
Шарифов понял, что судебный медик не хочет вести лишних разговоров. Инспектор кивнул растерянно: «Да, да, сейчас…» — и сказал с виноватой улыбкой не то эксперту, не то Евстигнееву:
— Доктор Шарифов талантливый организатор и прекрасный хирург. Да. Очень. Мне самому привелось у него оперироваться.
Это на самом деле было. Инспектор приехал и все восхищался, какой порядок Шарифов навел за полгода, хотя всех-то дел — ремонт, да кошек выгнали, да чистоту завели. А потом у инспектора закровоточила язва, да как! Шарифов собрался вызвать самолет, профессора. Больной сказал неожиданно:
— Вы сами будете оперировать? Я вам верю, коллега.
Раньше, в городе, в ординатуре, Шарифов сделал всего три резекции желудка — и все с сильным ассистентом. Когда надел перчатки, ощущение было такое, словно он прыгает с железнодорожного моста «солдатиком» в реку, как в детстве. А получилось хорошо, хоть он и не был так опытен, как сейчас, когда все наоборот получилось — хуже нельзя.
Евстигнеев снова резко сказал — уже инспектору:
— Каким он был, вы напишите в характеристике, и суд учтет. — Он понял, что сказал слишком резко. Замялся. — Товарищ Кумашенская! Я должен сегодня допросить кое-кого. Удобнее здесь, в больнице. Где можно расположиться?
— Можно в ординаторской, можно здесь, в кабинете. Пожалуй, здесь удобнее: телефон есть. — Кумашенская была очень предупредительна.
Эксперт взял свой чемоданчик, и Евстигнеев тотчас стал раскладывать на столе бумаги из планшета. Он говорил, листая блокнот:
— Значит, сначала вас… Так, Кумашенская… Затем медсестру Бурмистрову Клавдию… санитарку Агееву… и еще раз… гражданина Шарифова.
Владимир Платонович вздохнул, когда Евстигнеев так назвал его.
— Может быть, я выскажу кое-какие соображения, — сказал хирург из областной больницы.
Следователь отрезал:
— Соображения нас не интересуют. А на операции вас не было, опоздали. — Весь его вид говорил, что всем пора уже уходить из кабинета и не мешать ему, Евстигнееву, заниматься своей крайне неприятной работой.
Все вышли. Кумашенская послала за Клавой и тетей Глашей и вернулась в кабинет.
Инспектор бережно поддерживал Шарифова под руку, словно родственника на похоронах. Он говорил очень обычные вещи, что, может быть, все обойдется, хотя следователь, кажется, из ретивых. А Владимир Платонович подумал, что у Евстигнеева появилось в тоне что-то такое, чего не замечал он ни раньше, ни даже на дневном допросе, и, конечно, дело дойдет до суда. Евстигнеев помянул про суд не случайно.
У машины инспектор замялся и сказал, что его просили передать, чтобы Шарифов, пока все это не кончится, не работал в стационаре и ни в коем случае не оперировал. Отпуск, конечно, откладывается. Хирург временно есть, а административные дела у Кумашенской.
Ему это было действительно очень неприятно говорить. Шарифов усмехнулся и сказал инспектору успокаивающе:
— Ну, бросьте… Я ж понимаю…
Он сидел потом на крылечке. Кумашенская вышла в сумерках. Спросила:
— Ждете?
— Жду.
— Ну, ждите, — сказала Кумашенская. Постояла и пошла.
Появились звезды. Небо совсем почернело. Звезд было много. Ярких. Далеких. Шарифову вдруг почудилось, что и он висит в пустоте, потеряв земное притяжение.
Он думал, что кто-нибудь расскажет ему, о чем говорил следователь, допрашивая. Но Кумашенская ничего не сказала, будто он посторонний, а Клава вышла с другого крыльца.
Шло время. Много прошло. Он думал, что вот, собственно говоря, из-за него умерла больная. Бывало, что больные умирали. Такая профессия. Каждый раз, когда умирали, было очень горько, и тогда судорожно перебирал в памяти все, что сделал, чего не сделал, и искал, как можно было бы помочь. И коль вдруг приходило в голову, что, мол, если сделал бы так-то и так, и, может, жил бы человек, становилось тяжко. А сейчас — еще хуже, сейчас совсем другое.