Борис Ряховский - Отрочество архитектора Найденова
— Линейка!
Линейкой прозвали отца в сорок второй железнодорожной школе, где он год был военруком, за то ли, что отец был плоский и худой, или за его пристрастие к школьным линейкам. Лицо у него делалось свирепое, когда он бегал вдоль строя, выравнивая носки: пацаны, чтоб позлить его, ломали строй. Он тыкал обрубками пальцев в нарушителя, изгонял его, тут же возвращал и суетливо, даже заискивая, начинал говорить — а говорил он плохо, путаясь, — что они сейчас, то есть все в строю, будто воинское подразделение, будто солдаты! А звание солдата надо заслужить!..
Фланг линейки, который составляли младшие классы, упирался в двери учительской. Возле двери кучкой стояли учителя. Седой видел, как они переглядываются, как, страдая от отцовского косноязычия, закатывает глаза и вздыхает «русачка», манерная дама с сочным детским ротиком. Сколько раз, когда отец сбивался и в поисках слова тянул свое прерывистое «э-э», Седой слышал за спиной блеянье — там нагло скопом передразнивали отца. Он в воображении хватал отца за руку и уводил. Одна мысль удерживала его на месте — не выдать свой стыд за отца и тем самым не предать его. На переменах отец ловил курильщиков — те запирались в кабинах уборных и дымили. Старшеклассники, среди них брат Тушканова, насторожили крючок и так ловко хлопнули дверью, что кабина оказалась закрытой изнутри. В окошечко над дверью ребята бросили, едва появился во дворе отец, зажженную скрученную фотопленку. Отец долго колотил в дверь, требовал открыть, затем рассвирепел, стал бить ногами, кричать. Сбежалась вся школа, дело было в мае, все во дворе. Седой пробился на крики отца — к уборной вел тесный проулок между угольным сараем и гаражом, — взял отца за руку и повел. Школьники расступились, отец затих и шел послушно. За оградой двора отец как переломился, упал. Их окружили школьники, глядели, как отец трясет головой, хватает воздух открытым ртом, как его худые руки шарят в воздухе, и Седой глядел с ними, страшась свистяще-хриплого дыхания отца, его выкаченных глаз, его тонкой, оплетенной венами шеи. Его посадили, прислоня спиной к ограде. Стало синюшным лицо, побелели ногти. Седой плакал, мокрыми руками гладил отца…
Седой швырнул в Юркин забор обломком кирпича. Они побрели по улице.
— Что с него взять, с этого Юрки, он правильных людей не видел, — сказал отец.
Понятие «правильные люди», как позже поймет Седой, отцу было внушено в дедовской семье; в Казахстан дед-горемыка, правдоискатель, пришел в годы столыпинской реформы из Пензенской губернии. На фронте это абстрактное понятие обрело у отца жизненную основу. В сорок пятом «правильные люди» разъехались по стране, смешались с другими людьми, сняли гимнастерки. Он заговаривал с мужиками в очереди у пивного киоска, в бане, на базаре, был прилипчив, многословен, все ему мерещилось, что этих людей он встречал на своем Северо-Западном или на формировании под Горьким. Поиск «правильных людей» стал у него навязчивой идеей после поездки в Азербайджан. Он ездил в солнечную республику закупать сухофрукты для облпотребсоюза, ему предложили смухлевать при оформлении документации на закупку, он отправился с разоблачениями в прокуратуру, ходил день за днем, уличающие документы ночами прятал под майку. Ему в чемодан подложили пачку денег, затем сделали обыск, составили акт о взяточничестве, где свидетели указывали номера найденных ассигнаций. Выручил его местный, азербайджанец, — фронтовик, конечно, наш, правильный человек, заканчивал отец свой рассказ…
— Ложись спать, Седой, — сказал отец, остановившись, легонько коснулся ладонью головы сына. — Я к маме схожу, а завтра мы двинем на Оторвановку, отнимем голубей.
Тень отца, опережая его, скользнула под навес соседского карагача. Донесся его кашель из глубины улицы.
Седой поддел ногой развороченную дверь голубятни. Дверь поехала, волоча кованую полосу запора. Тоскливый скрип долго угасал в ушах. Лунный свет как вода наполнял голубятню. Чернели пустые гнезда в углах.
Седой возвращался с огорода с помидорами в руке, когда увидел во дворе отца. Остался на тропинке, выжидая, глядел сквозь верхи веников. Еще ночью на пороге ограбленной голубятни он решил ускользнуть из дому пораньше, чтобы отец не увязался за ним на Оторвановку.
Из дома с ведрами вышла мать. Она поставила ведра, расслабленно обняла мужа за шею, повалилась на него, другой рукой подтыкала под косынку волосы. Глядела она хмельно, с легким неудовольствием преодолевая свою расслабленность, щурилась на свету, вся оставаясь еще там, в комнате с зашторенными окнами. Отец обнял ее полнеющий стан, она с улыбкой прильнула к нему. Подол сарафана, качнувшись, обнажил полные колени.
— Я тебя когда еще просила расчистить двор? — Мать оттолкнула руку отца.
Вырубить веники ей самой ничего не стоило бы. Она приберегала эту работу для отца. Седой разгадал происхождение ее причуды. Мать жила верой все, что заключало в себе понятие «дом», то есть она сама, их сын, их дом, двор с летней кухонькой, должно находиться в состоянии абсолютного благополучия ради него, ее мужа. Четыре года он пробыл на фронте, теперь вот третий год мотается по степи с геологоразведкой — он должен знать, что дома его ждут, что дома хорошо, чисто. Мать должна верить, что как бы ни вертело, ни носило его, он знал бы, чувствовал затылком, спиной, щекой, в какой стороне света она, его жена, что выпусти его на каком-нибудь чертовом Устюрте, он и оттуда бы, как голубь, нашел путь к дому в хаосе дорог, пашен и лесополос. Ей нужны были свидетельства его заботы о доме, чтобы, когда он вновь уедет, эти свидетельства напоминали о нем повседневно, питали уверенность, что ничто не преодолеет притягательной силы их дома.
Ныне она обостренно нуждалась в знаках отцовской привязанности к дому, к ней. Она болела второй год, под глазами появились темные, с коричневым отливом мешки, и хотя она как будто была дородна по-прежнему, платья стали велики, запали виски и проступили ключицы. Отец знал, что болезнь и увядание потому переживаются столь горестно, что она любит его, как пятнадцать лет назад, в час их свадьбы, когда сидели они во дворе за столами, когда она, девушка в длинном крепдешиновом платье с подкладными плечами, вытирала лоб сырым платочком, втискивала его в рукав и с нежностью глядела на жениха — он счастливо орал через стол, парился в суконном пиджаке, челка прилипла ко лбу.
После смерти мужа спустя годы скажет она Седому, что дни, прожитые без его отца, слились в один день, не припомнишь, чем жила, что делала. Что слабела вся, услыхав шум машины, а проходила машина — смотрела в пустую, замутненную пылью улицу, отходила, вздыхала. Сердце у нее колотилось, как у девушки, когда отец вдруг являлся, голос его казался чужим, волновал, она как бы вновь влюблялась в этого худого мужчину, брала его руку с обрубками пальцев осторожно, все ей казалось, что больно ему, ласкалась, волнуясь и опуская глаза: теперь все в ее мире было на своих местах, дни полны, двор оживлен голубиной воркотней, голосом сына, потрескиванием связок рыбы на проволоке.
— Я выдеру все веники! — Отец вновь обнял ее, прижал. — Для тебя разве жалко?
Он бросился в заросли. Сопротивление его веселило, он расталкивал их руками на обе стороны, ударами ног ломал под корень волокнистые шары, проваливался по грудь в смятую чащу, боксировал. Она смеялась, всплескивала руками. Он остановился довольный, что она приняла его игру, что смеется. Проваливаясь по колено, он выбрался из вытоптанной в зарослях ямы потный, обсыпанный мелкими зелеными зубчиками веничных цветков, схватил, притиснул ее щеку к своей красной горячей груди. Она счастливо смеялась, отталкивая его и в то же время прижимаясь к нему всем телом, сказала:
— Чего-то вспомнила, как мы тут без тебя зимовали. Ване было три годика. Хату замело по трубу. Все желтая собака у трубы лежала грелась. Потом пропала.
— Кто-то другой пригрел.
— Мы с Ваней так же подумали, а потом люди говорят: в бескунак[4] набегали волки из степи, похватали собак.
Мать подхватила ведра, родители вышли на улицу. Седой вынырнул из сырых веников. С середины двора ему было видно, как отец, опередив мать, на бегу раскрытой ладонью поймал ручку колонки. Тугая, скрученная напором струя вырвалась из рога, отец притиснул ладонь к его отверстию, повернул. Вылетело серебряное копье, вонзилось в живот подбегавшей матери, та охнула, бросила ведра. Вмиг испуг ее прошел, она засмеялась, оглаживая облепленный тканью живот, кинулась, оттолкнула отца, ладонью ударила с маху по струе, окатила его.
Когда родители входили с ведрами во двор, Седой неслышно выкатил велосипед из зарослей на улицу. На ходу, подражая отцу, он поймал ручку колонки. Чугунная крышка в основании колонки застучала — передалась дрожь чугунного литого цилиндра. Седой подхватил струю согнутой ладонью, сунулся ртом в ледяную кипень. Обжег лицо, нос забило водой. Потряс головой: хорошо!